Гляжу направо – чорный аппарат в чорной плёнке по стёклам, одно опущено чуть-чуть, щелка черна. А из щелки – дыц-тыц! «Музыка», музло, на самом-то деле, ни души, ни мелодии, один сплошной ритм. Доктор Ливингстон от такого, на пятнадцатой, поди, минуте, в водопад насмерть бы, ритуально, бросился. И я за ним. А кто-то там, внутри этой черноты, сидит ведь, весь тамтамно там сотрясается – тыц-дыц, и хорошо ему, чорному этому человеку, в чорное упаковавшемуся, чорным брызжущему, черно радостному. Ой, хололе, вайкулале самбука, фиг с им!
Гляжу налево, а там девица по белой сиденьевой коже на белой же попе елозит (с прыщиком, наверняка), лет двадцати пяти, ничего так себе. И машинка не «блямс» с поворотничком: люлечка. Всё перебрала, всё подкрасила, подвела, всё обболтала в «дебильничек» свой, от «Вирту», подружкам похвасталась, «папику» поплакалась, дружку-любовничку разок-другой хихикнула, заскучала, принялась в носике своём аккуратненьком аккуратненько так, аккуратненьким пальчиком с аккуратными накладными коготками ковырять, поковыривать. Хорошо ей. Кажется мне, что хорошо. Должно быть хорошо. Когда человеку плохо, он в носу не ковыряет, он «с ногами» в душу лезет, дерёт её, разгрызает, лупит несчастную свою, на разрыв. И никакой аккуратности.
А «дворники» по стеклу – ширк-ширк, а светофор морг-морг, вот-вот, кажется, сдвинемся, каждый к своим хорошестям: и я, и чорный человек с чорным вакуумом в «крутой» упаковке, и аккуратная девица с аккуратным (и чистым) носиком, с пальчиками в коготках.
Пробка, бедствие, вроде, по городскому быту, а, надо же, трое в одном ряду оказались, и всем троим хорошо. Всегда бы так!