?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

October 12th, 2008


Previous Entry Share Next Entry
05:33 pm - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Третья: Двойной убийца.

4. Два мiра, две любви. Размышление Третье, задверное.

 

Совершенно верно, дамы мои и мои господа, - патетически восклицает балаганный дед Ликушин, зазывая публику и напоминая окончание предыдущей «серии», - в романе «Братья Карамазовы» на самом деле три приживальщика – «древний римский патриций времён упадка» Фёдор Павлович Карамазов, в молодые свои, начальные (по капиталу) годы – раз; Чорт, он же известного сорта русский джентльмен – два; и русский мальчик Алексей Карамазов – тот третьим будет, по монастырскому своему «житию»-то! Да и что монастырьком ограничиваться? - сказано ж: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие» [Выделение моё. - Л.] (20;14)*.

zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/ 

Разве не приживальщик? Попробуйте-ка подобрать другое определеньице!

И однако ж, насчёт «никакой тягости» господин Миусов промахнулся слегка, впрочем – самую малость. «Малость» эта – в долгом взгляде старца на Алексея Карамазова, в пристальном взгляде, с некоей мыслью («как бы обдумывая нечто»); «малость» эта в том, что пристроивший Алексея при себе старец как раз тягость-то и испытал – и на протяжении «келейных» сцен, а также и при выходе к верующим бабам и маловерной даме с её дочерью.

Ещё до начала роковой сходки в скиту Алексей идёт на ложь «во спасение», пытаясь «спасти» от предчувствуемых им оскорблений своего любимого старца; но, хотя поджидает он оскорбления любопытством от брата Ивана и Петра Александровича Миусова, оскорбления шутовством и актёрством от батюшки своего, Фёдора Павловича, но предупредить эти оскорбления он пытается, обратившись с «дипломатическим», а по сути лживым письмом к брату Митеньке, заведомо не способном удержать не то что любопытства брата Ивана и своего заступника Миусова, а уж, тем более, отцовского шутовства. Не странно ли такое недомыслие в персонаже, которого «ни простячком, ни наивным человеком» «никто и никогда не считал» (18;14)? Но вот в чём корень, мотив столь странного поступка, вдумайтесь: Алексей пытается этой маленькой, почти военной хитростью спасти от оскорбления свою веру в старца, т.е., собственно, себя. Здесь, в этом моменте, и начинает исподволь выставляться тот самый, по Бердяеву, «апокалипсический и нигилистический бунт», который «сметает все формы, смещает все границы, сбрасывает все сдержки»; цена этой маленькой лжи – весь мiр, все «средства», все щедрые, «от природы», дары.

Здесь – слом.

Зосима выходит к собравшимся «в сопровождении послушника и Алеши» (36;14); описывается церемония приветствия старца – от иеромонахов следуют глубочайшие поклоны с целованием руки, обмен благословениями, но какую штуку вдруг выкидывают, один за другим, точно с чьей-то подначки, мирские: Миусов отдаёт «довольно глубокий, по-светскому, поклон», Фёдор Павлович, «как обезьяна», передразнивает Миусова, Иван Фёдорович кланяется «очень важно и вежливо, но тоже держа руки по швам», «а Калганов до того сконфузился, что и совсем не поклонился» (36;14). Что остаётся «оскорблённому» старцу? Он опускает «поднявшуюся было для благословения руку» (36;14) и просит всех садиться. О, это трагедия! Для «послушника» – истинная трагедия!

«Кровь залила щеки Алеши; ему стало стыдно. Сбывались его дурные предчувствия» (36;14).

Замечу: Митя, заранее заботливо «предупреждённый», «волею случая» в этой сцене отсутствует.

Фёдор Павлович пускается во все тяжкие, шутейничает и дерзит. Г-н Рассказчик поясняет, что шутовство и дерзость Фёдора Павловича неслыханны и досель невиданны в келье Зосимы. Миусов в бешенстве, он сознаёт, «что от этого сам смешон» (39;14), он готов тотчас встать и сбежать из кельи. Иеромонахи тоже «кажется, готовились уже встать, как Миусов» (40;14). «Алеша готов был заплакать и стоял, понурив голову. Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это всё кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек. На Ракитина (семинариста), тоже Алеше очень знакомого и почти близкого, Алеша и взглянуть не мог: он знал его мысли (хотя знал их один Алеша во всем монастыре)» [Выделение моё. - Л.] (40;14).

Штрихом: не странно ли, ведь ещё до сходки Алёша понимал, что «Иван и Миусов приедут из любопытства, может быть самого грубого» (31;14), какая ж тут «единственная надежда» [Выделение моё. - Л.]? И не странно ли вдвойне, втройне молчаливое недоверие русского мальчика – ведь ударено г-ном Рассказчиком на том обстоятельстве, что в келье Зосимы «была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой – покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца» (39-40;14)...

Но вот – старец прерывает сходку и скандальный разговор, он выходит к поджидающим его на скитском дворе. «А вы все-таки не лгите», - говорит он, обратившись «с веселым лицом» к главному скандалисту, Фёдору Павловичу. «Алеша и послушник [Выделение моё; почувствуйте раздельность и разделённость этих персонажей, ведь кругом и всюду говорится: «послушник», но никак не «Порфирий»! - Л.] бросились, чтобы свести его с лестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и тому, что старец не обижен и весел» (43;14)!

Вот он – «оскорблённый» старец, вот они - «отец и сын лжи», Фёдор Павлович и Алексей Фёдорович, вместе, на ложью своей на лжи уловленные, стоящие отдельно от Зосимы, друг с дружкою, рядком. Попробуйте заглянуть в их души... Темно... Так же темно, как на той картине, из которой читателю оставлен только крохотный светлый уголок, точка, залитая кровавым отсветом косых лучей заходящего солнца. Ведь в эти минуты на скитском дворе начинается мистическое действо: к старцу притягивают «за обе руки» упирающуюся кликушу. Алексея Карамазова в этой сцене не видно – он оставлен г-ном Рассказчиком за спиной старца, читай: «не выставлен на вид». Здесь много ещё, в этой исполненной глубоких символов главке, названной как бы в противное спрятанному «послушнику» Зосимы – «Верующие бабы»; я к ней ещё вернусь, в своём месте.

Зосима подходит к матери и дочери Хохлаковым, следует выражение восторга совершонным по молитве старца чудом исцеления обезноженной, не могущей стоять Lise. И тут же, через её смешливый взгляд, проявляется фигуры спрятанного допрежь Алексея Карамазова, и вновь, и в другой раз он не в себе: «Кто бы посмотрел на Алешу, стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску, в один миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились» (50;14).

Он оскорблён. Торжество и слава его – оскорблены неблагодарностью исцелённой за явленное чудо.

Хохлакова обращается к Алексею с поручением от Катерины Ивановны Верховцевой, обращается, «протягивая к нему свою прелестно гантированную ручку» (50;14). Здесь вспышка и контрапункт (не-бахтинский), смотрите: «Старец оглянулся и вдруг внимательно посмотрел на Алешу» (50;14).

Это первый из выставленных «на вид» внимательных, пристальных взглядов Зосимы на «послушника»; позже, при «отпущении в мiр», будет другой, решающий.

«Послушник» удивлён, он бормочет, он озабочен, он недоумевает: к его-то несчастьям да ещё этакое! Хохлакова, тем не менее, «наставляет» его в долге подчиниться велению «христианского чувства» и... Алексей Карамазов пробегает взглядом «загадочную записочку». Всё. Всё в шаге, на расстоянии протянутой руки от внимательно следящего за своим «послушником» старца (у Достоевского жест особенно значим и значащ, он выпирает, выскакивает из «евклидова» диалога, он взрывает его кажущиеся, его мнимые смыслы). Напомню: «по обычаю, даже письма от родных, получаемые скитниками, приносились сначала к старцу» (145;14). У Алексея Карамазова даже мысли не возникает – отдать «загадочную записочку» старцу.

И «вдруг» – новое покушение на честь и славу Зосимы: выскакивает какой-то обдорский монашек, «из одного бедного монастыря всего в девять монахов» (51;14):

« - Как же вы дерзаете делать такие дела? - спросил вдруг монах, внушительно и торжественно указывая на Lise. Он намекал на ее “исцеление”» (51;14). Что за напасть, как болезненно должно быть воспринято «кое-кем» это внушительное «дерзаете»! (И сколь лукав г-н Рассказчик, поместив исцеление в кавычки!)

И как уклончиво звучит ответ Зосимы: «Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. <...> Все от бога» (51;14). О, касалось бы это сомнение кого другого, но ведь здесь всё сошлось у «послушника»: «Исцеление ли было в самом деле или только естественное улучшение в ходе болезни – для Алеши в этом вопроса не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его была как бы собственным его торжеством» (29;14); и ведь это впрямую затрогивает не кого-то, а – «его» Lise...

«Она давно уже <...> заметила, что Алеша ее конфузится и старается не смотреть на нее <...>. Она пристально ждала и ловила его взгляд: не выдерживая упорно направленного на него взгляда, Алеша нет-нет и вдруг невольно, непреодолимою силой, взглядывал на нее сам, и тотчас же она усмехалась торжествующею улыбкой прямо ему в глаза. Алеша конфузился и досадовал еще более. Наконец совсем от нее отвернулся и спрятался за спину старца. После нескольких минут он опять, влекомый тою же непреодолимою силой, повернулся посмотреть...» [Выделение моё. - Л.] (54;14).

Жест, дамы мои и мои господа, в который раз – жест! «Спрятался за спину старца». Только что втолковывал Зосима романной дурище Хохлаковой-матери: «Главное, убегайте лжи, лжи себе самой в особенности. Наблюдайте свою ложь и вглядывайтесь в нее каждый час, каждую минуту. <...> Страха тоже убегайте, хотя страх есть лишь последствие всякой лжи. <...> Любовь мечтательная жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорей совершилось, как на сцене, и чтобы все глядели и хвалили» [Выделение моё. - Л.] (54;14).

Читатель! Странно даже подумать, что эти слова даны Автором прозорливцу Зосиме «всего лишь» для вразумления г-жи Хохлаковой, что у них нет иного, главного романного адресата – прячущегося за спиною старца, всё слушающего, всё впитывающего как губка, и всё понимающего в искажонном виде.. Равно и ответ г-жи Хохлаковой о «с содроганием» принятом ею решении: «если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою “деятельную” любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность» [Выделение моё. - Л.] (53;14), - разве это только штришок к портрету комического персонажа? Разве не слышишь ты, Читатель, в этих словах будущего отречения Алексея Карамазова – и от Зосимы, и от Бога? Помнишь, Читатель, ракитинскую насмешку – «чином обошли»? Но вот, «в довесок» тебе, - рассказ Зосимы о «человеколюбце», о пожилом и бесспорно умном докторе, о парадоксальной любви того к человечеству в целом и о внезапно вспыхивающей в нём ненависти к отдельному, к близкому человеку: «В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще» [Выделение моё. - Л.] (53;14). Чем не грядущий «твердый на всю жизнь боец» в состоянии аффекта? Неужто ж ты, Читатель, предпочтёшь и долее оставаться простецом и принимать Достоевского просто, «как учили»? Но так и при нашей с тобой, нынешний Читатель, жизни, придётся принять и адаптированного, уже окончательно и «эвклидово» выпрямленного Достоевского, переведённого «русскими критиками» на приятный им, критикам, псевдонаучный язык. Не дай Бог!

Впрочем, это ещё цветочки, хотя уже и лютики. Невозможно не ужаснуться другому, именно чуть не припадком полыхнувшей вдруг в племени «заведующих Достоевским» «православности», как невозможно, верно, и пресечь это поветрие, но хоть предупредить-то: «К спасающимся относится инок Алеша Карамазов, посланный в мир духовным учителем Зосимой для спасения других…»**[Выделение моё. - Л.].

Выписка из домовой книги: «На месте подписи обнаружена дырка от бублика “русской критики”, до печонок проеденного гр. Ликушиным». Приписка: «Бублики с печонками – новое слово в... (далее неразборчиво). Ведётся следствие».

Тьфу на все их четыре академические стороны!

 

* Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

** С.Ф. Кузьмина. Тысячелетняя традиция Восточнославянской книжной культуры: «Слово о Законе и Благодати» Митрополита Иллариона и творчество Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. №16. СПб., 2001. С. 43. («Юбилейным» назван сборник ведь этот, 16-й; следует полагать, что всё самое лучшее и самое «научное» в нём помещено!)

 


(1 comment | Leave a comment)

Comments:


(Deleted comment)
[User Picture]
From:likushin
Date:October 17th, 2008 04:41 pm (UTC)
(Link)
Поварите, коли так. Я ж Ваши чудные рассказики на десерт стану употреблять - аппетитно, но сразу всё нельзя, можно вкус сбить.

> Go to Top
LiveJournal.com