likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

Categories:

ДиВеРСиЯ

Дление.
В знаменитом словаре Владимира Даля честь есть «внутреннее нравственное достоинство человека, доблесть, честность, благородство души и чистая совесть», но и «условное, светское, житейское благородство, нередко ложное, мнимое». В других толковниках можно прочесть о чести как о «комплексном этическом и социальном понятии», и об «относительности» такового, и много, много других, весьма значительных и значимых – в минувшем – слов и определений. В не столь многочисленных (вообще) работах и «научпоповских» текстах, где авторы, в силу тех или иных причин и мотивов затрогивали тему (дворянской) чести, раскрывалась она именно с этой, «фонвизинской» стороны, и однако же вовсе без упоминания и самого Дениса Ивановича, и его «Сословника», как бы забытых безо всякого следа; и если уж касался тот или иной осветитель «словарного запаса» русской истории, то именно и только под знаком великого труда Владимира Даля, где, повторю, честь (дворянина) есть «внутреннее нравственное достоинство человека, доблесть, честность, благородство души и чистая совесть», причём «нередко ложное, мнимое» оставлялось, как правило, чуть за бортом, досадным довеском.
Что касается В.Даля, тут вполне правомерным представляется предположить, что, составляя свой Словарь, отталкивался он – в этой части, в этой статье – именно от общесъеденной, «проглоченной» «невинности» Фонвизиного «Сословника»; позднейшие, вполне разночинные и разнозванные авторы, жившие либо на сломе и обнулении сословного общества, либо вообще «за красной чертой», в силу собственной, личной и «окружающей» их внесословности, также – личным! – понятие чести и ограничивали (и по сей день ограничивают, что вполне натурально), и сего было вполне достаточно для их читателей, подавляющему большинству которых вся эта отмершая «шелуха» именно что «по барабану». Оно и понятно: набившее оскомину в (зло)употреблениях «клиповое мышление» трудящихся масс, точно всеобщее образование сколь средне-начально, в ню же меру конечно.
Довеском, от «мещанина» Пушкина: ленивы и нелюбопытны.
***
Как-то, в пору «Белкинских» штудий, умышленно оборванных на самом (для меня) интересном, выставлялись в этом собрании долгих и недалёких мыселек – на строго фактической, впрочем, предметной основе – размышления о выплеске в русскую действительность XVIII столетия одного прелюбопытнейшего фантома, названного (мною) по принятому в литературоведении термину: индивидуальное начало; если быть проще как к кому-нибудь да ближе, то речь шла о буквально ядерной вспышке катастрофического нарастания самосознанческого и самоутверждающего «я». Причём, полыхнуло буквально разом во всех сословиях, в разных сферах – от кастово почти безобидной (на ту пору) литературы в обще-культурную, политическую и религиозно-мистическую; последнее дало, в свою очередь, встречные, по всему кругу сцепившиеся, срастающиеся как подобное с подобным, выбросы: например, масонство чуднейше совокупилось с хлыстовством, литературные художества съехались с самозванством «нового типа», с бунтом «похлеще Пугачова», и проч., и проч.
«Сословник» Фонвизина в ту пору из моего поля зрения выскользнул, а ведь сентенции, научающие молодого дворянина тому, что он «кажется сам себе законодателем» и «в своей добродетели сам на себя твёрдо полагается», как раз из этой же оперы, и не последнею, причём, скрипкой, в звуках музыки которой позднейший К.Леонтьев расслышал и утвердил, по слову дотошного исследователя Леонтьевских писаний С.Булгакова, «признак высшего напряжения жизни: это – разнообразие всех элементов живущего, стремление каждого из них утвердить себя через удаление от остального, через его отрицание; однако через отрицание, не подавляющее прочего, но лишь удерживающее его от захвата в себя и ассимиляции с собою отрицающего элемента».
Т.е. то, что Фонвизину только лишь грезилось и подавалось тайным научением в эпоху недорослей и петиметров, для Леонтьева стало фактом свершившимся, стыло составившим «высшее напряжение жизни», иначе говоря – господствущим на «законном», по-Иван-Карамазовски, единоличном возвышенье.
***
Общим местом в текущем понимании русской истории вообще и истории русского XIX века набрякло провозглашение Карамзинского капитального труда (Н.М. Карамзин, «История Государства Российского: 1803 – 1826 гг. издания) чем-то вроде ключевой точки, поворотного момента, в котором читающая и сознающая и сознательно читающая публика (родовые дворяне в 99 случаях из ста) «вдруг» повернулась лицом к Прошлому, к «преданьям старины глубокой». Это и правда, и, разом, не-правда, потому сам принцип «оформления» наследного дворянства полагал знание истории своего рода во множестве поколений – «от Адама», условно говоря, до тебя, здесь и сейчас ставшего; знание происхождения рода, той роли – то значимой, то не очень, то героической, то не вполне, которую предки твои – с честью! – исполнили долгом по отношению к Родине, к Отчеству. А роды и пересекались, и переплетались, и сходились и расходились… Человек впитывал предания с младых ногтей, и чем глубже род, чем «порода знатней» (не непременно – богаче), тем шире схватка знания, тем выше чувство гордости, обретённое в предках, тем суровей уроки совершонных ими ошибок, тем напряжоннее стремление, тем глубже сознание твоего личного человеческого достоинства и чести, которую ты непременно должен передать незамаранною своим детям и внукам и правнукам – в будущее твоего рода.
Благородство дворянина («ваше благородие, госпожа удача»), отчоркиваемое на обращении к нему, есть не столько удостоверение его личного достоинства, сколько признание его принадлежности к благому роду, к роду, чьи заслуги признаны и в целом – обществом, сословием, и государством, включая, разумеется, верховного сюзерена.
Благородство служило ключом к доверию, и доверие основывалось не на мундире и погонах, как в «советские» времена применительно к, положим, лицам офицерского звания, - на принадлежности к благому роду, честь которого была порукою чести конкретного человека, продолжателя рода и его чести.
Можно сказать – передаточного звена, необходимого, но не исчерпывающего.
А если уж случилось дворянину оступиться, или «так карта легла», то будь честен – искупи, хоть страданием, хоть кровью, хоть жизнью: целое рода выше, глубже и труднее твоего сиюминутного, личного. Она не «нечто», она есть «Что и Кто», во всём их – парно – величии.
Можно, наверное, презрев возможные плечежатья и упрёки в «напыщенности», сказать, что дело это о Вселенной чести, которую Денис Фонвизин свёл в ничтожество и эфемерность безродной точки безличного «я», или, анахронизмом – в формулку Виссариона Белинского о неэтичном и нечестном обижании меленького человека, зажившего грезой о некоем – своём, личном, без ассимиляций! – величии…
***
В народной памяти, из рода в род передаваемой, эксцесс «фонвизионерства» известен издавна, формулован «Иванами, не помнящими родства»; для современного человека из не столь давнего «советского» обеспамячивания десятков и сотен – в поколениях – миллионов людей известнее, наверное, образ манкуртов Чингиз-Айтматовского «Буранного полустанка», в котором «дольше века длился день».
И это не метафора – чистая правда, чем бы не потрясали воздух иные нынешние «защитники режима», в три дни (вот уж язва истории!) в 91-м слинявшего. Примеров тому множество. Примеров выкорчовывания памяти страхом казни неегипетской; примеров вырывания памяти из самих себя, отречения и забвения – ради «жизни новой». Есть такое и в моём роду: было, было, и чем ещё эта быль аукнется в будущем, одному Богу известно.
Выше, при зачине дела, сказано было об «идеологической диверсии», устроенной Фонвизиным в нескольких (всего-то!) строчках «Сословника», и это именно так, потому – с диверсией, в ней и через неё рушилась сама Идея дворянского государства, а на место её ставилась мысль о том, что и мистическая часть этой идеи должна быть отвергнута: «царями» могут стать «все», или – Царём, Помазанником Божиим, мог стать «любой», кто «кажется сам себе законодателем», кто «в своей добродетели сам на себя твёрдо полагается», кто сознал в себе «нечто величавое», наконец, вроде тех многих, кто в пору Русской Смуты провозглашали себя «инператорами» и «царями». (В скобке: обрусевший предок Дениса Ивановича Фонвизина принимал активное и боевое участие в Смуте, присягнув царю Василию Шуйскому.) Из наглядных примеров Фонвизин, конечно же, имел пред глазами Императрицу Екатерину Алексеевну, занявшую Русский Престол безо всяких должных к тому прав, вопреки всем правилам и законам, именно что по факту сознания в себе «нечта величавого».
Между тем, Екатерина Вторая, прочтя рукопись ещё одного текста Дениса Ивановича – «Рассуждения о истребившейся в России совсем всякой форме государственного правления и оттого о зыблемом состоянии как Империи, так и самих государей» (по сути, проекта конституции, поданной в философско-лирическом, назидательном ключе, и адресованной Цесаревичу Павлу Петровичу), совершенно точно определила и личность «диверсанта» (авторство приписывалось графу Н.И. Панину, уже покойному), и саму диверсию.
«Худо мне жить приходится, - с раздражением бросила Императрица, - уж и господин Фонвизин хочет учить меня царствовать!»
Придворные почтительно выслушали и донесли непочтительным потомкам, в назидание. Научением о том, что не всякому позволено невсякого учить. Именно – учить. Родовой порок будущей русской интеллигенции. Буржуазной в корне, даже при наличии справки о дворянстве (или – «пролетарскости») в сословном «сословнике».
***
Здесь и поэт с циническим выхлестом «можно рукопись продать», и Павел Иванович Чичиков (также – Пушкинский фантом), и «потеряшка» Печорин во главе всего «лишнего» и лишенческого, и идейный маргинал Раскольников, и всё семейство Карамазовых, и «шут» в красном трико из «Петербурга» Белого, и…
Но началось «всё» с экспансии «Третьего государства» и правящего в нём «Третьего рода людей», с их неукротимою волей стать из «чего-то» «всем» (см.: аббат Сийес), гулким эхом отдавшейся в России на строчках Фонвизинских писаний. Но буквально глобальным как всеобъемлющим результатом сознания происходящего, символом и образом, схватившим «всё», явился, конечно же, Фауст. «Фауст», первую часть которого Гёте писал в 1790-е, окончил в 1806-м. Но «Прафауст», самое начало возникшей и крепнущей идеи, датируется ведь 1772-1775 годами: «идеи носятся в воздухе» и «мчатся бесы, рой за роем…»
Фауст и Сатана. Договор подписан кровью, потому когда «что-то» желает стать «всем», без крови никак и никуда; кровь льётся ручьями и реками – из-под ножа гильотины и на полях ожесточонных схваток; но вот же – путь открыт: вперёд! «в одежде, свойственной повесам, изведать после долгого поста, что означает жизни полнота».
В самый тот год, когда началось вторжение Наполеоновых «двунадесяти языцев» и когда родился бастард Александр Герцен, во Франции вышла из печати книжка толкового словаря, по Фонвизину – сословника, с титлом «Энциклопедия ума, или Словарь избранных мыслей» (автор – Пьер Буаст, 1765 – 1824 гг.), где, среди много прочего, выведено было, из нажитого гордыми французами: «Гордый ум всегда бывает умом мелочным; гордая душа – всегда душа возвышенная». Подросшему и обучившемуся грамоте мальчику Герцену книжка эта пришлась по сердцу, афоризмы казались ему идеалом мудрости изреченной, воплощением в слове ума и духа «страны святых чудес». Но когда в 1847-м «республиканец» Герцен наехал в «сердце» Европы, а там и ободнял в нём, он ужаснулся и не смог сдержать своих ужасновений от увиденного. «Письма с Avenue Marigny», впоследствии – «Письма из Франции и Италии» исполнены брезгливости, категорического неприятия всего и всех, кто «кажется сам себе законодателем», кто «в своей добродетели сам на себя твёрдо полагается», кто сознал в себе «нечто величавое», в ком «гордая и всегда возвышенная душа» вывернулась изнанкой «гордого и всегда мелочного ума». Наставшее в Европе царство буржуазности с её специфической, неприемлемой для человека Русской нормы (пускай он трижды Герцен и пятижды Огарёв!) «мещанской» моралью, нравственного разложения разом сбило Герцена с толку, усвоенного из толковников и сословников – жгучей наросли XVIII столетия.
Да, разумеется, добив самоставшую Европу текстом «С того берега» (точно булыжниками бросался), Герцен ухватился за соломину «четвёртого сословия», будто бы спасительного для человечества и его цивилизации, но… Точно как Фонвизин, воскресни он в средине или на исходе XIX века, плюнул бы в лицо своему завременному отражению (отчего-то я, по доброте душевной, верю в такую фантазию), так и Герцен изошёл бы душевной кровью на картинах торжества «пролетарской» революции. Революции, которая на вымороке своём полезла «вдруг» на сизифову горку измышления и навапливания фантома «рабочих династий»: отчаянная и бесплодная пытка пересотворения однажды уничтоженного, вырубленного под корень.
***
Финал.
Коли уж в столетии Пушкина, Тютчева и Достоевского провозглашон был «Русский Христос», то отчего ж, спрашивается, не объявлено по сей день о «Русском Сатане»? А ведь вот он, очию представший – в виде и образе потёртого джентльмена известных, «достоевских» страниц, из дореформенных дворян в приживальщики докатившегося, а с тем и возрадовавшегося вестнику о себе нелюбимом, Ивану Карамазову, возгласившему «первое место».
Но Иван-то был гордый умом и душою теоретик, он и не выехав в европы, успел потерятся в безумии, а вот папенька его, Фёдор Павлович, тот – кремень: самый корешок дела узрел да и схватил, пройдя трудную для дворянина науку у «жидят и жидов и у самых евреев». Вымучился из Фёдора Павловича как-то вопросец – о железных крючьях у чертей в аду: на самом ли деле, или пустая фантазия? Ведь коли крючья, должны быть и фабрики, там же, в преисподней; а кто в этих фабриках хозяин?
«Русский Сатана», что сатанее любого иного из «национальных» Падших.
P.S.
Цитата из хрестоматийного описания зачина трагедии «Фауст»:
«Трагедия начинается с не имеющего отношения к основному сюжету спора между директором театра и поэтом о том, как надо писать пьесу. В этом споре директор разъясняет поэту, что зритель груб, бестолков и не имеет собственного мнения, предпочитая судить о произведении с чужих слов. Да и не всегда его интересует искусство – некоторые приходят на представление лишь для того, чтобы щегольнуть своим нарядом. Таким образом, пытаться создать великое произведение не имеет смысла, поскольку зритель в массе своей не в состоянии его оценить. Вместо этого следует свалить в кучу всё, что попадётся под руку, а так как зритель всё равно не оценит обилия мысли – удивить его отсутствием связи в изложении».
Sic.


*Справка. В Ливонскую войну 1558 – 1583 гг. барон фон Виссин при невыясненных историками обстоятельствах сдался в полон русским; как-то прижился, притерпелся, принял Православие (по одним данным, по другим – остался в Протесте), крещён во Петра, отчеством Владимировича; фамилия при том писалась то фон Визен, то фон Виссин, то фон Висин, то фон Физин. Вступил в службу, награждён поместьями от Ивана IV. Родил сыновей, те также служили и воевали за Русских Царей, награждались и жаловались (не жалобами – поместьями и проч.)… В «Бархатной книге» Фонвизины оказались с 1685 года, с надлежащими родословием и гербом.
**Имеет прямое отношение как к развёрнутому здесь делу, так и к оставленному на «приторно-сладкое», до поры, до срока.
*** Цитируется по: Д.И. Фонвизин, Опыт российского сословника. / Избранные произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. М., 1952. С. 238-239, 240-241.
Tags: постсинтец
Subscribe

  • АсЬ

    Не столь давно выставлялось здесь некое моё (немногословное, что редкость) рассуждение о картинке Ильи Репина «Искушение», с гусаром и…

  • СТРаЖи КоНЦа

    Только что прочлось в ленте: «Папа Франциск объявил, что Ватикан вступит в “глобальный альянс” с крупнейшими мировыми банками,…

  • ПОТоЛОК

    Засадный полк. Ключевой элемент традиционной и кровавой русской игры не на жизнь, а на победу. Повторение – мать мучения. Финал второй…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments