likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

Categories:

УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

2. Пред-Канье, или «бабалбаса».

 

Христианство погибло и язычество восстановилось

уже давным-давно, с Возрождения. И снова мир погибнет –

и опять будет Средневековье, ужас, покаяние, отчаяние...

Иван Бунин

 

Всматриваюсь, случаются мгновенья, в Рублёвского Спаса, в нечеловечески прекрасный знак лика Христова – в потраченный по окрайностям шедевр русской иконописи. Подобного с натуры не напишешь, будь ты хоть в альджебраических степенях Леонардо-Эль Греко, - шиплю сугубо: не напишешь. Как Гейне, говорят, пред Венерою Милосской в Лувре, в слезах, просиживал, так и я – пред Спасом – бывает, заплáчу. Какой из меня Гейне? А какой из Гейне – Ликушин?..

Плакать пред Спасом, пред Рублёвским Спасом, не может ни немец, ни татарин, ни еврей, ни грек, ни поляк, ни грузин, ни угро-финн, каковых в моей безумной крови, может быть, присутствует; плакать пред Рублёвским Спасом может только русский, сколько бы ни было намешано в нём иноплеменного: он плачет – он русский. Никакого «национализма», никакого «шовинизма»: русский – это вне- и наднациональное, это поверх всех и всяческих «цивилизаций» и «культур»; русский – это всечеловек, который, рано или поздно, придёт на смену нынешне глобальному и в том уже «логически» узенькому общечеловеку: русский – отдéлен и отделён от общечеловека, отдéлен и отделён своею всеохватывающей и всевбирающей широтой.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

Завтра он пойдёт, этот русский, этот Отдельночеловек, и порубит в щепу доску с «намалёванным» на ней Спасом, и, порубив, напьётся в хлам и снова заплачет – жестоко, как бы каждою слезою убивая – себя и всё что ни есть русского в себе убивая, и в слезах этих восстанет, отряхнёт «культурную» грусть и зардеется здоровым румянцем живой жизни, и, ни черта не смысля ни в светотени, ни в перспективе (тем более – в «обратной»), засядет пред свежеоструганною доской, с красками и с душой, и с Бог его знает с чем ещё, с какою-то, может быть, верой, но засядет и с места не сойдёт – хоть весь мир провались при нём – пока не воссоздаст того, давеча в щепу порубленного, Рублёвского Спаса... Точь-в-точь. Ни лучше, ни краше. Константа. Знак и образ. Феникс. Для чего? зачем? по какому праву и для какого закона? Самим не понять, а уж куда «русским иностранцам». Они, иностранцы, ругали, ругают и будут ругать этого дурака на его «нелогичности», на его «некультурности», на его «непредсказуемости» и «отрицании общечеловеческих ценностей». Слышишь, Читатель, - и теперь ругают и теснят. Вижу: так и останемся мы одиноко плачущими пред Спасом, и с присутствующим в сцене – где-то там, в затёмном закоулке загаженного русского задника – осатанело поблёскивающим топором.

... Впервые когда-то прочтя-проглотив «Братьев Карамазовых», сердцем и умом выделил «Великого инквизитора», намертво связав его с «Каной Галилейской». Отчего возникла эта связь, на чём она держалась, чем воедино крепились в сознании столь противные, внешне, куски романного монолита – осталось на ту пору загадкой. И, как и всякая загадка, эта будоражила душу и мозг, не отпускала, напоминала о себе точно неизвлекаемая какая заноза. Болезнь. Достоевский, это всегда и во всяком случае – болезнь, совершенно, причём, не «психиатрического» рóзлива (яростно отплёвываюсь от фрейдистского примитива), это болезнь души, не совпадающей, но настоятельно ищущей совпадения с рассудком. И никто другой как Достоевский (из писателей) даёт возможность этого совпадения: в нём всегда и всюду мерещится Бог и выторчивает ищущая в Боге мысль (не Бога ищущая, а в Боге ищущая себе утверждения, пускай и отрицанием, но утверждения). Так вот это и есть «существенное единство целого».

«Когда уже стало сильно смеркаться, проходивший сосновою рощей из скита к монастырю Ракитин вдруг заметил Алешу <...>. Он подошел и окликнул его». Алёша «не плакал, но лицо его выражало страдание, а во взоре виднелось раздражение» [Выделил. - Л.] (308; 14)*.

Когда Ликушину говорят, что он, Ликушин, «жесток к Алёше», что надо поиметь в виду, что «Алёша всего лишь мальчик» и тем уже проявить снисходительность, Ликушин усмехается: играть в куклы, довоображая за Автора, - хрустальное занятие, далеко уводящее имажинатора, уводящее в медово-паточную, сусальную страну с молочными реками в кисельных берегах, с золотыми нимбиками, щедро развешенными по чорным веточкам белёсо-пегих «русских» дерев, но это не страна Достоевского, и это не Россия, а лишь мечта о ней, это сердце России, когда тело её – мысль, ищущая себе в Боге утверждения, пускай и отрицанием, но утверждения. Соедини тело с сердцем – получишь целое, и в нём заживёт для тебя душа...

Алёша искал утверждения восторгом и скорым хотением, а не вышло; он стал искать отрицанием, а отрицание всегда, до затвердения в нём – и раздражение и слёзы, а слёзы, если и случаются, то уже не от сердца, а от сожаления о себе и о погибшей своей мечте, они – исступление, истерика, надрыв, из них выходит столь же истерическое, столь же исступлённое действие, мгновенный аффект. Ложь, которая на минутку, бывает, кажется правдой и справедливостью.

Повторю: «Когда уже стало сильно смеркаться, проходивший сосновою рощей из скита к монастырю Ракитин вдруг заметил Алешу». Если в другой раз кто из профессионально слеповидящих итенираторов придумает навязать тебе, Читатель, отсутствие алиби у Ракитина, ткни его в выделенные слова – в них путь Ракитина в этот вечер, путь на ночлег в монастырь, потому нет у него, у Ракитина, в этот вечер и в эту ночь никаких иных дел в близком городе, а что вспомнит он теперь о надобности «кстати» зайти к Хохлаковой, так то придумки, поиски повода, ко всему в кармане у него колбаса, и в келейке где-то припрятана водка. Сейчас и скоро совсем возникнет у него мысль о «деле», и дело само зачнётся, да пустое выйдет, одна скорлупа, кажимость, ровно как и сам он, Ракитин, в монастыре и в семинарии – голая кажимость: личина. Но именно из этой кажимости, из пустого, из 25 всего рубликов, пойдёт катастрофа... Нет, странная он фигура, этот Ракитин – точно лакмусовая бумажка для монастыря и братии его, а и для епархиального начальства: архиерейское благословение шустренько на своё «житие» почившего Зосимы выхлопотал. Ренегат, из явных, но «покровительствуемый почему-то монастырем и братиею» (36; 14). Как и Алёша – «почему-то покровительствуемый».

Ракитин изумляется внезапному преображению друга: «Знаешь, ты совсем переменился в лице. Никакой этой кротости прежней пресловутой твоей нет»... «Ого, вот мы как! Совсем как и прочие смертные стали покрикивать. Это из ангелов-то! Ну, Алешка, удивил ты меня, знаешь ты это, искренно говорю. Давно я ничему здесь не удивляюсь»... «Так ты вот и рассердился теперь на бога-то своего, взбунтовался: чином, дескать, обошли, к празднику ордена не дали! Эх вы!» [Выделил. - Л.] (308; 14).

«Эх вы» это, множественное, и есть, суммарно, Алексей и немногочисленные его «покровители» из монастырской братии – другой, по отношению к Ракитину, лагерь. Другой, но и монастырский же, но и внутри Церкви! Сами-то они, Алёша и Михаил, хоть и рядом и с Церковью, и с монастырём, а всё – приживалы, и на том, верно, и сошлись. Они почти ровесники, очень похожи и в меру похожести своей, розны: один семинарист, другой – «послушник», один не верует ни в Бога, ни в чорта, а верует в себя, в свою просторно-витиеватую стезю к капитальному дому у Нового Каменного моста; другой веровал в старца «своего», а теперь уже изверился и завис меж небом и землёю – до обретения «бойцовской твёрдости», т.е. той же веры в себя и в собственные свои силы на «хрустальных» путях своих, ну, с известной примесью «мистики», как это: «Я слышал, вы мистик и были в монастыре» (499; 14). Алёша, разумеется, возражает – не Коле Красоткину, а Ракитину с Ликушиным: «Я против бога моего не бунтуюсь, я только “мира его не принимаю”» (308; 14). Достоевский в ответ Алёше, из черновиков своих, гвоздит: «Для себя, свои права; для людей, права людей. В этом разница между словом Христа и словом социализма» (92; 24). Вот и весь, изначально заданный, выбор, дилемма во всей цельности её решения: «если бы он порешил, что бессмертия и бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и в социалисты» (25; 14). Возразит возражатель: «Но против Бога-то “его” он не бунтуется!» Смешон и неловок в этой точке всякий из «русских критиков», из «иконописающих»: не принимая Божьего творения, можно ли Бога принимать? Нонсенс. Ловушка. Попал мальчик, жрать ему колбасу и пить. Или не пить-таки?..

Вновь и в другой раз к «ошибке» Достоевского в его указании на «социалистов из христиан, из верующих» как на наиболее опасных в деле «погубления человечества». Да, первобольшевик Ленин решительно отсёк всякую возможность «богоискательства» и «богостроительства» в новой, создаваемой им, со подвижники, системе, и однако же, один из главнейших на начальном этапе вавилонского новостроя беснующийся персонаж – наркомпрос Луначарский, заведовавший всеми остатками русской интеллигенции, заявлял: «... бог есть человечество в высшей потенции»**. Более того, Луначарский пребывал в убеждении, что философия Маркса есть именно «философия религиозная», «что она вытекает из религиозных исканий прошлого, оплодотворённых фактом экономического роста человечества, что она даёт самое светлое, самое реальное, самое активное разрешение тем “проклятым вопросам” [чуешь ли, Читатель, дыхание Достоевского? - Л.] человеческого самосознания, которые иллюзорно разрешались старыми религиозными системами»***. И уж вообще невероятным может показаться, но – факт: восставая с озвездённых Кремлёвских клумб, тот же «заведующий» остатками русской культуры козлобороденький варварок восклицал в исступлении: «Да приидет царствие Божие, Regnum gloriae, апофеоз человека, победа разумного существа над прекрасной в своём неразумии сестрой его – природой. - Да будет воля Его, его хозяйская воля, от предела до предела, т.е. без предела. - Да святится имя Его. На троне миров воссядет Некто, ликом подобный человеку, и благоустроенный мир устами живых и мёртвых стихий, голосом красоты своей воскликнет: “Свят, свят, свят, полны небо и земля славы твоей”. И человек-бог оглянется и улыбнётся, ибо вот всё добро зело» [Выделил. - Л.]****.

... Разумеется, Луначарский по отношению к Достоевскому анахроничен, может восприниматься как «человек пророчества», но ведь пророчество это не из пустого места произросло, не фантазия голая, а факт преемственности, перерастания именно интеллигентской «передовой» мысли в живую жизнь, переход накопленного «количества» в «качество». Герцен в дневнике своём под 29-м июля 1844 года писал: «Пора же, наконец, опомниться людям, пора явиться религии, которая на хоругви своей поставит уничтожение беззаконных привилегий меньшинства»*****. Но и до Герцена призрак «социального христианства» уже забродил в Европе, Фридрих Шлегель [1772-1829] почувствовал вдруг, что «наступило время разорвать покрывало Изиды»: «“Время основать новую религию, - пишет он своему брату, - и это главная цель. Да, я вижу уже, как появляется на свет это величайшее порождение нового времени; скромно, как древнее христианство, о котором нельзя было предугадать, что оно уничтожит Римскую империю”. И поэтичнее всего об этом пророчествует Новалис: “Надвигается новый Золотой век, с глубокими, тёмными глазами, время пророческое, творящее чудеса и чудесно исцеляющее, утешающее и обещающее вечную жизнь”»******.

Герцен, Шлегель, Новалис... Был ещё отставной Генерального штаба подполковник и отщепенец Соколов: «Как христиане были отщепенцами римского мира, так точно являются и социалисты отщепенцами старой европейской цивилизации. Как те, так и другие – люди верующие, ведущие борьбу с лицемерием и подлостью»*******. Русские и немцы, «русские иностранцы», «немецкие иноземцы»... Романтики, мечтатели, страдальцы-мученики и мучительные подлецы... Толстой, граф, Лев Николаевич, один из русских коренников, одно из зёрен родового дворянства, аристократии – из их легиона. Со своей мечтательной-практической «религией», «зеркало русской революции»...

Я ведь, собственно, к чему: вот, в сосновой роще, в Пред-Канье, повстречались два «социалиста», две «частности» и два «обособления», и они оба не «наплывным ветром оторванное», как «остальные люди», а именно «сердцевина целого», две маргиналии – Ракитин и младший Карамазов. «Академические» комментаторы ПСС Достоевского заметят: «Почти все рукописные заметки [к седьмой книге романа. - Л.] получили развитие в романе, за исключением тех, которые относятся к характеристике Ракитина. Достоевский, очевидно, не сразу определил идейно-художественную функцию этого персонажа. Судя по черновым наброскам, автор предполагал сделать Ракитина побратимом Алеши и придать их спорам более резко выраженный идеологический характер. Об этом свидетельствуют записи: “Главное, Ракитину досадно было, что Алеша молчит и с ним не спорит. Крестами поменялись”; “А Ракитин пустился говорить: «Без религии все сделать, просвещение. Люди все гуманнее делаются. <...> Религия дорого стоит. <...> А мы ее уничтожим»”; Алеша: “Да этого народ не позволит”. “Что ж, истребить народ <...>. Потому что европейское просвещение выше народа...”» [Выделил. - Л.] (430; 15).

Из ракитиных ленины и сталины вышли – во френчах и шинелях, из алёш – «всего лишь» луначарские лунатики. Возражатель Ликушину, с тем, что «антихрист» для Алёши Карамазова «чрезмерен», что этого «много» для милого мальчика (читай – для русской революции), что довольно и «великого грешника» ему, наивен без меры. Этот возражатель не достиг Достоевского, он чересчур, по-новомодному, «гуманен», а, по-старому, «ранне человеколюбив». Он, этот возражатель, столь же «интеллигентен», как Луначарский, он почти Луначарский, он, хочет того или не хочет, клеврет и продолжатель его. И все, скопом, нынешние «русские критики», из «алёшинцев», суть клевреты и последыши сего мерзопакостных дел орфея и артиста. Да будет им всем, блудящим, анафема! Внецерковная, разумеется, ликушинская, хе.

О, конечно, они, Ракитин и Алёша, разные «социалисты»: один донельзя приземлён, другой по уши в «небесех», в фантазии, в мечте, в идее, в «справедливости» и в начинающейся борьбе за неё. Этот «другой», Алёша, куда более «Дон-Кишот», нежели предшественник его князь Лев Мышкин, это о нём, и пребуквальнейше, Достоевским, в строках о романе «Дон Кихот» сказано: «Это зрелище напрасной гибели столь великих и благороднейших сил может довести действительно до отчаяния иного друга человечества, возбудить в нем уже не смех, а горькие слезы и навсегда озлобить сомнением дотоле чистое и верующее сердце его» (25-26; 26). «Впрочем, я хотел только указать на ту любопытнейшую черту, которую, вместе с сотней других таких же глубоких наблюдений, подметил и указал Сервантес в сердце человеческом. Самый фантастический из людей, до помешательства уверовавший в самую фантастическую мечту, какую лишь можно вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю его веру. И любопытно, что могло поколебать: не нелепость его основного помешательства, не нелепость существования скитающихся для блага человечества рыцарей, не нелепость тех волшебных чудес, которые об них рассказаны в “правдивейших книгах”, нет, а самое, напротив, постороннее и второстепенное, совершенно частное обстоятельство. Фантастический человек вдруг затосковал о реализме!» [Выделил. - Л.] (26; 26).

«Пафос нового человека, - утверждал Флоренский, - избавиться от всякой реальности, чтобы “хочу” законодательствовало вновь строящейся действительностью, фантасмагоричной, хотя и заключенной в разграфленные клетки»********. Между фантастическою тоской о реализме и «хочу» с отказом от реальности – тождество... Иные хилиаста ищут в Достоевском. Не в Достоевском, однако, хилиазм, а в иных персонажах его, например, в Алёше: «Хилиазм (от греч. χιλιας – тысяча), вера в «тысячелетнее царство» бога и праведников на земле, т.е. в историч. воплощение мистически понятого идеала справедливости. Основывалось на пророчестве Апокалипсиса <...>, в к-ром, как и во всём Х. [хилиазме. - Л.], содержался мотив компенсации обществ. неправды, характерное уже для ветхозаветных пророков умозаключение от невыносимости настоящего к возмещению крови и слёз в будущем; притом эта компенсация должна произойти не вне человеч. истории (в «царстве небесном»), но внутри её, ибо иначе история потеряла бы для жаждущих возмездия приверженцев Х. свой смысл. Х. был осуждён христ. церковью. В дальнейшем не раз претерпевал возрождение (учение Иоахима Флорского о царстве св. Духа и др.). Плебейский Х., характерный для ряда еретич. движений позднего средневековья, достиг своей кульминации в учении Т. Мюнцера. В новое время Х. во многом замещается в своих функциях социальной утопией, к-рая отчасти усваивает и структуру Х., его образы» [Выделил. - Л.]*********. Трезвящее: «Первый и, можно сказать, основной признак сектантства и “прелести” есть самочиние» [Выделил. - Л.]**********. Знал ли об том Достоевский? Убеждён: и более того знал.

... Ракитин проявляет заботу и даже сострадание к другу своему: «Тебе надо подкрепиться, судя по лицу-то. Сострадание ведь на тебя глядя берет. Ведь ты и ночь не спал» (309; 14). У него в кармане «запрещённая» колбаса: «только ведь ты колбасы не станешь». Нет, станет, и ещё как! «Эге! Так ты вот как! Значит, совсем уже бунт, баррикады!» [Выделил. - Л.] (309; 14). «Баррикады» эти против Бога. «Водки-то небось не решишься... аль выпьешь?» (309; 14). Ответ: «Давай и водки». Ракитин: «дело это лихое, хорошее и упускать невозможно, идем!» (309; 14). А куда, собственно, «идём»? Ракитин: «минуем-ка монастырь, пойдем по тропинке прямо в город... Гм. Мне бы кстати надо к Хохлаковой зайти» (309; 14). Вот он, это «кстати». Он всё ещё в недоумении: куда вести-то, жертву-то, агнца-то где закласть? О: «Видел бы это брат Ванечка, так как бы изумился! Кстати, братец твой Иван Федорович сегодня утром в Москву укатил, знаешь ты это?» (309; 14). Алёша знает об отъезде Ивана, но тут же и вспоминает другого брата – Митю: «какое-то дело спешное, которого уже нельзя более ни на минуту откладывать, какой-то долг, обязанность страшную, но и это воспоминание не произвело никакого на него впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти и забылось. Но долго потом вспоминал об этом Алеша» [Выделил. - Л.] (309; 14).

«Страшная обязанность» и «долг», это ведь от Зосимы, предсмертное: «Поспеши найти, завтра опять ступай и поспеши, всё оставь и поспеши. Может, еще успеешь что-либо ужасное предупредить. Я вчера великому будущему страданию его поклонился» (258; 14). Это предупреждение о грозящей катастрофе, и напоминание о легенде с «летающим гробом», о послушнике, пренебрегшим когда-то послушанием, возложенным на него старцем его: «на всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его» (27; 14). И однако же: «это воспоминание не произвело никакого на него впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти и забылось. Но долго потом вспоминал об этом Алеша». Забыл мальчик о старце «своём», забыл о брате своём, забыл об отце своём, о грозящей тому опасности, об «обязанности страшной» своей, главное-то, забыл, преступил наконец и перешагнул через труп «провонявшего» старца.

На этом минутном припоминании и забвении, надолго, по понятным причинам, врезавшемся в память героя, и держится единственно возможное «алиби» его в этот вечер и в эту ночь: «не произвело никакого на него впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти и забылось». Однако же, здесь вовсе не алиби, а вина и обвинение столь же страшное, как и обязанность, коей Алёша пренебрег. Здесь окончательное забвение и «убийство» «послушником» старца, и каких бы слёз в минутном порыве Алёша не лил (скоро, совсем скоро), а факт дан чётко и без возможности оспорить: «заслонивший» Христа Зосима изжит мальчишкой из себя, изжит вместе с обязанностью и с самим Христом, потому уже, что гробы из церквей вылетают не волею старцев, а волею Бога, потому уже, что в слове и в воле старца Слово и воля Бога, потому уже, что обязанность пред старцем есть обязанность пред Христом, пред спасительным Спасом. Именно эта материя вылетела из памяти «христоликого» персонажа и забылась ему. Надолго забылась – до суда и раскаяния.

Но ведь вот что: закономерная для развития образа «невпечатлительность» вовсе не обеспечивает Алёше алиби (дескать, об отце и угрожающем смертоубийством Мите забыл, повода и мотива для появления в отцовском доме как бы и нет); напротив и просто: мотив для появления младшего Карамазова в домике под красной железной крышкою в этот вечер был иным, нисколько не связанным со «страшною обязанностью» исполнить предсмертное поручение старца – оберечь и охранить и отца, и брата Митю от катастрофы, развести и разъединить «гадин», оставшихся один на один после внезапного отъезда Ивана; мотив и повод только ещё вызревают, только теперь и вот-вот начнут обретать плоть и кровь...

Ракитин: «Знаешь, Алешка, <...> знаешь, куда мы всего лучше бы теперь пошли? <...> Пойдем-ка к Грушеньке, а? Пойдешь?» (309-310; 14).

Водка и колбаса – это по-русски, это, конечно, хорошо, с ними мы вошли в ХХ век, о них плакали потеряв, им и вновь радуемся. Водка и колбаса – знак и образ нашей национальной идеи. Однако же их маловато для падения из «ангелов» и «херувимов» в «прочие смертные». А вот «скотопригоньевская блудница», а вот «тигр», а вот «проглочу и смеяться буду», это уже что-то. Это уже кое даже что! Бабалбаса это называется, русская бабалбаса, господа дамы мои и господа мои господа. Пред иной бабалбасой в телесах Венеры Милосской и слезу пролить – не то что пред Спасом!

И тут любопытнейший, в завершение сегодняшнего моментец – о хитроумном Ракитине и... о г-не Рассказчике, как это ни странно на первый-то взгляд покажется:

«Цель же у него теперь была двоякая, во-первых, мстительная, то есть увидеть “позор праведного” и вероятное “падение” Алеши “из святых во грешники”, чем он уже заранее упивался, а во-вторых, была у него тут в виду и некоторая материальная, весьма для него выгодная цель, о которой будет сказано ниже» (310; 14).

Но с разбором сего низкого – повременим, сказано ж: ниже...

 

* Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

** П.Н. Сакулин. Русская литература и социализм. Часть 1-я. ГИЗ. 1922. С. 51.

*** Там же. С. 50.

**** Там же. С. 51. Товарищ не мне Сакулин в примечании указывает, что вопль товарища ему Луначарского почерпнут из статьи «Атеизм», и что «Религию Человечества выдвигал ещё Пьер Леру в книге “De l'Humanite”». Пьер Леру – из призывавших к «земному раю» «христиан», социал-филосóф над Гегелем, растуды его.

***** Цит. по: П.Н. Сакулин. Русская литература и социализм. Часть 1-я. ГИЗ. 1922. С. 115.

****** В.М. Жирмунский. Немецкий романтизм и современная мистика. СПб., 1996. С. 162-163.

******* Н.В. Соколов. Отщепенцы. // Шестидесятники. М., 1984. С. 278.

******** Флоренский П.А. Обратная перспектива. - Ученые записки Тартуского университета, 1967. Т.3. С. 390.

********* Философский энциклопедический словарь. М., 1983. С.755.

********** С.А. Нилус. Послесловие к Беседе Преподобного Серафима Саровского о цели Христианской жизни. // Угодник Божий Серафим. Спасо-Преображенский Валаамский монастырь. 1992. Т.I. С. 147.

 

Tags: "Братья Карамазовы", Достоевский, литературоведение
Subscribe

  • выГоДцЫ

    Н.Чернышевский , «Что делать?»: « Человеком управляет только расчёт выгоды». На 1862 – 1863 годы, когда писался…

  • абСУРДоПеРеВОД

    Русские немцы о немцах немецких, о нравах, о… Из сети, случайное: «… ещё со школьной скамьи граждан учат строго соблюдать…

  • АсЬ

    Не столь давно выставлялось здесь некое моё (немногословное, что редкость) рассуждение о картинке Ильи Репина «Искушение», с гусаром и…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 41 comments

  • выГоДцЫ

    Н.Чернышевский , «Что делать?»: « Человеком управляет только расчёт выгоды». На 1862 – 1863 годы, когда писался…

  • абСУРДоПеРеВОД

    Русские немцы о немцах немецких, о нравах, о… Из сети, случайное: «… ещё со школьной скамьи граждан учат строго соблюдать…

  • АсЬ

    Не столь давно выставлялось здесь некое моё (немногословное, что редкость) рассуждение о картинке Ильи Репина «Искушение», с гусаром и…