?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

January 23rd, 2010


Previous Entry Share Next Entry
12:41 pm - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

1. Званцы и блудодеи. Крушение зеркал.

 

Религия грядущего общественного пересоздания –

одна религия, которую я завещаю тебе.

А. Герцен

 

Итак: «Видите ли: хоть я и заявил выше (и, может быть, слишком поспешно), что объясняться, извиняться и оправдывать героя моего не стану, но вижу, что нечто всё же необходимо уяснить для дальнейшего понимания рассказа. Вот что скажу: тут не то чтобы чудеса. Не легкомысленное в своем нетерпении было тут ожидание чудес. И не для торжества убеждений каких-либо понадобились тогда чудеса Алеше (это-то уже вовсе нет), не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою, - о нет, совсем нет: тут во всем этом и прежде всего, на первом месте, стояло пред ним лицо, и только лицо, - лицо возлюбленного старца его, лицо того праведника, которого он до такого обожания чтил. То-то и есть, что вся любовь, таившаяся в молодом и чистом сердце его ко “всем и вся”, в то время <...> сосредотачивалась, и может быть даже неправильно, лишь на одном существе преимущественно <...> на возлюбленном старце его, теперь почившем» [Выделение моё. - Л.] (306; 14)*.

Здесь, кажется, главное – не потерять из виду тонких и прочных ниточек, уводящих от персонажа в темноту закулисья, к его Автору: г-н Рассказчик не есть alter ego Достоевского, он вполне «самостоятельный» персонаж, со всем комплексом характерных проблем; он и правду выскажет, и заблудится в ней, и слукавит, и недоговорит, и неумолчно ищет объяснения мучающим его вопросам, и пытается заглушить эти мучительные вопросы в себе, твёрдо настаивая на «удовлетворительном» их решении – пред кем-то, кого он в своём обращении называет «читателем». Голос его не равен и не равнозначен голосу Автора – подчинён ему, его замыслу, его задаче, его идее, созданному им сюжету, в полноте двуроманного целого, и занавеска, на которой по трафарету набито обращение «читатель», есть, по сути, единственная преграда, разделяющая действительного Читателя и истинное лицо г-на Рассказчика.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

Г-н Рассказчик высказывается «неустойчиво» не потому, что он действительно «так думает», теряется время от времени в себе, а потому, что он исполняет свою роль, решает свою задачу, навязанную ему Автором, именно: рассказать в романе о процессе по делу Алексея Фёдоровича Карамазова, о приведших к этому процессу событиях тринадцатилетней, прежде всего, давности (но и не только) и, немаловажное – о своём участии в процессе, о своём предстательстве за Алёшу, о «замещении» его в известных обстоятельствах. Именно в этом проявляется замеченное «академическими» комментаторами романа его стремление «войти в сферу жизни героя, заговорить его языком» (479; 15), а языков, как известно на примере «Записок»-«Из-Жития», у Алексея Фёдоровича много. Из «многоязычия» не в последнюю очередь и прободел догматические мозги феномен мнимой «житийности» г-на Рассказчика.

Вот она, «убийственная» для «Убийцы» фраза: «И не для торжества убеждений каких-либо понадобились тогда чудеса Алеше <...>, не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою, - о нет, совсем нет...» При начале романа, описывая-характеризуя «будущего героя» г-н Рассказчик дал, на выбор читателю, две пары идей, столкнувшихся или готовых столкнуться в Алёше. Первая пара подана была на примере неких обобщённых русских юношей, которые, хотя и «требуют правды», но требуют её немедленно, «скорым подвигом», «с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью» (25; 14): «Алеша избрал лишь противоположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига. Едва только он, задумавшись серьёзно, поразился убеждением, что бессмертие и бог существуют, то сейчас же, естественно, сказал себе: “Хочу жить для бессмертия, а половинного компромисса не принимаю”. Точно так же если бы он порешил, что бессмертия и бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и в социалисты (ибо социализм есть не только рабочий вопрос, или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю)» [Выделение моё. - Л.] (25; 14).

Браво, г-н Рассказчик, браво! В первой дилемме он разобрался великолепно, сразу дав корень и суть, сразу же и поставив дело на обрезывающе тонкое остриё: Алёша есть точно такой же, как и все юноши (или адвокатским приёмом обобщённый всеюноша), готовый жертвовать жизнию, но чтобы результат был немедленно; «частность и обособление» в нём заключились только лишь в «противоположной дороге», в бесскомпромиссном уходе – куда? – вроде бы к Церкви. Однако, тут же г-н Рассказчик честно открывает механику выбора: «только он, задумавшись серьёзно, поразился убеждением, что бессмертие и бог существуют, то сейчас же, естественно», под действием поразившего его убеждения шагнул вперёд. Г-н Рассказчик прекрасно понимает, что ценность минутной поражонности убеждением невелика, мало ли чем иные юноши увлекаются, увлечение, при всей его серьёзности, и есть увлечение, тот же «скорый подвиг» – пустышка, за которую можно заплатить очень и очень дорого, и однако же: «почтеннее поддаться иному увлечению, хотя бы и неразумному, но всё же от великой любви происшедшему, чем вовсе не поддаться ему» (306; 14). И тут же дан пример иного увлечения, открыто, по г-ну Рассказчику, неразумного, но происходящего также «от великой любви»: «Точно так же если бы он порешил, что бессмертия и бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и в социалисты», - разница-то невелика, а «великая любовь» увлекает юные сердчишки!

Это первая пара идей, которую мог иметь в виду г-н Рассказчик, говоря о том, что «чудеса» понадобились в роковой день «не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою». Есть и другая, внешне – совершенно отличная пара, и она также представлена читателю при начале романа. Если в первом случае даётся герой в точке выбора пути, с объяснением мотивации выбора («поразился убеждением, что бессмертие и бог существуют»), но и с возможностью шага на другую дорогу (разуверился-разубедился, и пошёл таскать камни «рабочего вопроса»), тут уже, при возникновении второй пары идей, герой показан именно в пути, на избранной им стезе: юноша верит «в духовную силу своего учителя, и слава его была как бы собственным его торжеством» (29; 14); юноша видит, как богомольцы со всей России, пришедшие к старцу за чудом, «повергались пред ним, плакали, целовали ноги его, целовали землю, на которой он стоит, вопили, бабы протягивали к нему детей своих, подводили больных кликуш» (29; 14). Герой уже в ряске, герой при старце, в ближних его, он видит себя частью «правды», частью «святыни или святого», и он, поджидая чуда от смерти (именно так – не от жизни, а от смерти!), вдруг весь изнутри и в другой раз разламывается:

«Убеждение же в том, что старец, почивши, доставит необычайную славу монастырю, царило в душе Алеши, может быть, даже сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре. И вообще всё это последнее время какой-то глубокий, пламенный внутренний восторг всё сильнее и сильнее разгорался в его сердце. Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: “Всё равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети божии и наступит настоящее царство Христово”» [Выделение моё. - Л.] (29; 14).

Здесь новое, здесь иное убеждение, вовсе не первое, по которому «бессмертие и бог существуют»; это убеждение, вызревшее в герое за время его пребывания в монастыре, будто в «послушниках», со всею неопровержимостью свидетельствует о том, что Бог в пламенно разгоревшемся воображении юноши олицетворился в «единице», в старце Зосиме, от смерти которого юноша поджидает чудес и необычайной славы, вопрос только в том, кому достанется эта слава – монастырю или самому герою, успевшему эту славу «присвоить»? Вообще-то удивительно, что выпирающий из текста образ «единично олицетворённого» в старце «Бога», смерть коего должна доставить куда больше чудес и славы, нежели его присутствие среди живых, никем из «русских критиков» не был прочтён. Но ведь факт – восторженный юноша с бескомпромиссностью «всё равно» утверждает в себе убеждение, что Зосима именно «Бог», что смерть этого «Бога» не то что, там, какому-то монастырю славу доставит, а «установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети божии и наступит настоящее царство Христово»! В столь дикой и дичайшей смеси идолопоклонства с хилиастическим «розовым христианством» и выразилась вера Алёши, его идеал. Заметь особо, Читатель, - не в Достоевском выразилась, чему тебя научают иные из «русских критиков», а в его персонаже. Он, кстати, и здесь, этот персонаж, этот юноша исхитрился скорее прочих – уже не обобщённых всеюношей, но монахов, братии – шагнуть на противоположную всем дорогу: в нём ересь вызрела «сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре».

Такова вторая пара идей, во всём их явно вопиющем антагонизме, которую мог иметь в виду г-н Рассказчик, говоря о том, что «чудеса» понадобились в роковой день «не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою». Вопрос: что именно дезавуирует г-н Рассказчик в своей позднейшей апологетике «верующего свято и нерушимо» героя, какую из «прежних, предвзятых идей», чудесного и скорого торжества коей вдруг не случилось? Что отменилось в герое – «рабочий вопрос» Вавилонского строительства или «наступление настоящего царства Христова» на место несправедливо устроенного, брошенного в свободе выбора «прежнего» Божиего мира? А и не «всё ли равно», ведь отмена таковая случилась, в представлении замещающего Алёшу его защитника, что вроде бы очевидно (если, разумеется, ты, Читатель, всё ещё не утратил слепой веры к самому недостоверному из недостоверных рассказчиков). Чем, в конце-то концов, защитник Алёши тщится утвердить его благонадёжность, хотя бы на сравнении его горячего сердца с иными, с рассудительными, и тем уже куда как более неблагонадёжными из его сверстников, из юношей, из русских мальчиков? Этот вопрос, вернее – ответ на него, каким бы он ни был, «убийственен» для «Убийцы». Вроде бы убийственен.

Он и был бы на самом деле убийственен, этот ответ, если бы г-ну Рассказчику, равно как и всякому иному «прелюбодею мысли», в том числе и старшему его партнёру г-ну Фетюковичу можно было бы верить. Если бы они заслуживали хотя бы доверия...

Но и всякий «аблакат» есть лжец, и опровержение лжи его в ней же самой и отыскивается, и без особых к тому, замечу, усилий – надо лишь отбросить навязанную традицией восприятия романа тенденцию и прочесть его, безо всяких и всяческих предвзятостей. Убеждён: персонаж по имени г-н Рассказчик есть высший из ряда всех персонажей не только в обложке «Братьев Карамазовых», но и во всём творчестве Достоевского!..

«Правда, это существо столь долго стояло пред ним как идеал бесспорный, что все юные силы его и всё стремление их и не могли уже не направиться к этому идеалу исключительно, а минутами так даже и до забвения “всех и вся”. (Он вспоминал потом сам, что в тяжелый день этот забыл совсем о брате Дмитрии, о котором так заботился и тосковал накануне; забыл также снести отцу Илюшечки двести рублей, что с таким жаром намеревался исполнить тоже накануне.) Но не чудес опять-таки ему нужно было, а лишь “высшей справедливости”, которая была, по верованию его, нарушена и чем так жестоко и внезапно было поранено сердце его. И что в том, что “справедливость” эта, в ожиданиях Алеши, самим даже ходом дела, приняла форму чудес, немедленно ожидаемых от праха обожаемого им бывшего руководителя его? Но ведь так мыслили и ожидали и все в монастыре, те даже, пред умом которых преклонялся Алеша, сам отец Паисий, например, и вот Алеша, не тревожа себя никакими сомнениями, облек и свои мечты в ту же форму, в какую и все облекли. Да и давно уже это так устроилось в сердце его, целым годом монастырской жизни его, и сердце его взяло уже привычку так ожидать. Но справедливости жаждал, справедливости, а не токмо лишь чудес!» [Выделение моё. - Л.] (306-307; 14).

Из этого отрывка, с пафосом финального, откровенно адвокатского восклицания, становится ясно, что г-н Рассказчик не рассказывает-объясняет своего подзащитного, но всеми силами старается оправдать какие-то его поступки, какие-то действия его, совершонные и случившиеся в тот «тяжелый день», тринадцать лет тому, повлекшие за собою целую череду поступков и действий, куда как опаснейших, и всё в том же поиске «справедливости», «высшей справедливости». Оправдывание пока сведено к тому, что Алёша обманулся, что он был обманут «всеми в монастыре», даже теми, пред умом которых Алёша преклонялся. По защитнику, не Алёша, а «они», «все они», «среда», обманщики, пускай и невольные, так тем хуже, за него виноваты и грешны. Адвокат ставит дело так, что некая, не называемая пока, вина его подзащитного должна быть распространена на «всех в монастыре». Точь-в-точь как у того же Алёши сказано в его «Записках», в «Из-Житии» старца Зосимы: «каждый... виновен за всех и за вся несомненно», точь-в-точь как восхищал судебную залу другой «прелюбодей мысли», г-н Фетюкович... Но и: адвокат знает мысли своего подзащитного наперёд, забегает к отложенному на «Кану Галилейскую»: «Простить хотелось ему за всех и за всё и просить прощения, о! не себе, а за всех и за вся, а “за меня и другие просят”, - прозвенело опять в душе его» [Выделение моё. - Л.] (328; 14).

Защитник ищет «облегчающих обстоятельств» и отыскивает их в распределении вины героя на всех в монастыре, на учителей и наставников, научивших его «ложному верованию», каковое обратилось за год жизни в монастыре в «пагубную привычку», облеклось в «фантастическую форму». Но главное, в чём ищет г-н Рассказчик у своего слушателя, которому известна некая вина героя, вина серьёзная, куда серьёзней повального увлечения суеверием, - это сопереживание в чаянии «справедливости» и даже «высшей справедливости». Это – главнейшее.

Защитник продолжает нажимать, давить на слушателя: «И вот тот, который должен бы был, по упованиям его, быть вознесен превыше всех в целом мире, - тот самый вместо славы, ему подобавшей, вдруг низвержен и опозорен! За что? Кто судил? Кто мог так рассудить? - вот вопросы, которые тотчас же измучили неопытное и девственное сердце его. Не мог он вынести без оскорбления, без озлобления даже сердечного, что праведнейший из праведных предан на такое насмешливое и злобное глумление столь легкомысленной и столь ниже его стоявшей толпе» [Выделение моё. - Л.] (307; 14).

О, здесь-то г-н адвокат и переувлёкся, пережал: из героя-то вылезло вовсе обратное искомому для дела защиты – и бунт против Высшего Судии, и нескрываемое презрение к «столь легкомысленной и столь ниже его стоявшей толпе». Это начало катастрофы, начало крушения стороны защиты и дела её, но и крушение «русских критиков», усиленно затирающих и завирательно перетолковывающих обличительные для «христоликого русского инока» слова его «заместителя».

«Ну и пусть бы не было чудес вовсе, пусть бы ничего не объявилось чудного и не оправдалось немедленно ожидаемое, но зачем же объявилось бесславие, зачем попустился позор, зачем это поспешное тление, “предупредившее естество”, как говорили злобные монахи? Зачем это “указание”, которое они с таким торжеством выводят теперь <...> и зачем они верят, что получили даже право так выводить? Где же провидение и перст его? К чему сокрыло оно свой перст “в самую нужную минуту” (думал Алеша) и как бы само захотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным?» [Выделение моё. - Л.] (307; 14).

Да, это бунт Алёши, бунт против «Провидения», против Бога, пусть бы отказавшего в исполнении немедленно ожидаемого, «в самую нужную минуту», пусть бы отнёсшего эту «немедленность» на время, но – «зачем»?!.. Зачем «само захотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным?» Это ли – «высшая справедливость»? Но коли это она, значит, надо «исправить подвиг», надо «низвести Небеса на землю», восстановить справедливость своими силами... А «злобные монахи»-то до чего хороши! И впрямь – «все за всех виноваты»...

«Вот отчего точилось кровью сердце Алеши, и уж конечно, как я сказал уже, прежде всего тут стояло лицо, возлюбленное им более всего в мире и оно же “опозоренное”, оно же и “обесславленное”! Пусть этот ропот юноши моего был легкомыслен и безрассуден, но опять-таки, в третий раз повторяю (и согласен вперед, что, может быть, тоже с легкомыслием): я рад, что мой юноша оказался не столь рассудительным в такую минуту, ибо рассудку всегда придет время у человека неглупого, а если уж и в такую исключительную минуту не окажется любви в сердце юноши, то когда же придет она?» [Выделение моё. - Л.] (307; 14).

Вот оно – мелькнуло, звякнуло, покатилось дребезжа по крашеным полам судебной («читательской») залы: «любовь в сердце юноши» против «рассудка»! Конечно, апелляцию защитника к «рассудку», которому «всегда придет время у человека неглупого», можно прочитывать и так, что пришло, де, времечко осознать и признать – хотя бы рассудком – некую вину, и вина эта посерьёзней «легкомысленного» требования «высшей справедливости» в обиде на Бога, на «злых монахов», на «всех». Кажется, этому не верят: слушатель не верит, защитник читает в его глазах недоверие к раскаянию подзащитного. Но и то: правду высказал обиженный Алёша единственному другу своему, рассудительному и благонадёжному «социалисту-карьеристу» Мишке Ракитину: «Я против бога моего не бунтуюсь, я только “мира его не принимаю” (308; 14). А и разве не мог рассудительный юноша Ракитин, спустя время, донести или выступить свидетелем обвинения против своего бывшего друга? Мог, но только о чём донёс этот благонадёжнейший из всеюнош? Не о вере же в то, что тринадцатилетней давности покойник «чудеса отмачивать начнет»? «Фу черт, да этому тринадцатилетний школьник теперь не верит» (308; 14). Однако как бы сама собою подкатывается, выдавливая мягчащий высказывание «рассудок» куда как жесточайшая «любви» антитеза: ненависть, злоба. Но это же невероятно: ненависть-презрение героя к людям (хоть бы к тем же «злобным монахам», к «столь ниже его стоявшей толпе») г-н Рассказчик пытается оправдать любовью к «опозоренному» и «обесславленному» почившему старцу? Как это у Фетюковича: «Любовь к отцу, не оправданная отцом, есть нелепость, есть невозможность»!

Старец в мечтах Алёши был «Бог»? Исправь в «отце» первую букву со строки на пропись, и станет: «А я в бога-то вот, может быть, и не верую» (201; 14). Любовь и ненависть, любовененависть, - для чего это теперь выскочило в г-не Рассказчике – об Алёше, «будущем герое» его выскочило?..

«Не захочу, однако же, умолчать, при сем случае и о некотором странном явлении, хотя и мгновенно, но всё же обнаружившемся в эту роковую и сбивчивую для Алеши минуту в уме его. Это новое объявившееся и мелькнувшее нечто состояло в некотором мучительном впечатлении от неустанно припоминавшегося теперь Алешей вчерашнего его разговора с братом Иваном. Именно теперь. О, не то чтобы что-нибудь было поколеблено в душе его из основных, стихийных, так сказать, ее верований. Бога своего он любил и веровал в него незыблемо, хотя и возроптал было на него внезапно. Но всё же какое-то смутное, но мучительное и злое впечатление от припоминания вчерашнего разговора с братом Иваном вдруг теперь снова зашевелилось в душе его и всё более и более просилось выйти на верх ее» [Выделение моё. - Л.] (307-308; 14).

На этой фразе, используемой «русскими критиками» столь же часто, как и весь комплект фраз, «сакрализующих» главного и невыясненного ими героя, строится его «иночество», а за ним и «естественное» «христоподобие». В иных случаях умышленно («деликатные» читатели), в иных по верхоглядно неделикатной привычке проброситься цитаткой, фразу эту выдают выражением Авторской характеристики героя. Это неправда. Показывалось уже, что г-н Рассказчик, в невыясненности своей отстоит от читателя, сравнительно с выясняемым Алёшею, на «квадриллион километров» дальше. «Бога своего он любил и веровал в него незыблемо», - объявляет о «своём юноше» г-н Рассказчик. Можно ли ему, его «твёрдым убеждениям» верить и доверять в этом хотя бы пункте? На всём протяжении романа этот персонаж демонстрировал отдалённость от всего «божественного», да и как иначе ему быть – в художественной правде – представителем и защитником такого героя! «Убеждения, оправданные рассудком и опытом», в контексте (хотя бы) романа «Братья Карамазовы», обречены прочтению только в одном и единственном значении – как заблуждение и ложь. Тут можно и нужно даже целиком и полностью разбирать все высказывания г-на Рассказчика на эту «щекотливую» тему, можно, а и не стоит – в данном формате не стоит. Довольно будет одного: подавая «Записки» Алёши, г-н Рассказчик ни в чём не подверг сомнению это исполненное лжи и соблазна писание. Что может такой персонаж понять в Алёше и в его вере, в том, насколько она действительно вера, действительно христианство, Православие! Ни-че-го. В этом художественная правда этого персонажа, этого, по Ликушинскому сильнейшему подозрению, судейского ходока, «аблаката»-нанятой совести. Он и здесь, если и не заблуждается, то необходимо лжёт, как необходимо лжёт любой адвокат, отыгрывая или пытаясь отыграть в процессе малейшую, самую ничтожную и последнюю пуговицу с сюртука судебного заседателя, с полукафтанья присяжных «зипунов». Отыграть в пользу своего подзащитного. «Веровал в Бога незыблемо», а потом пошёл и убил, и снова, может быть, покусился убить – уже по политическому мотиву, но всё в поиске «высшей справедливости»...

И ещё – деталь, вообще мелочь, сродни какой-нибудь вдруг оторвавшейся «пуговице». Достоевский выделяет курсивом «нечто», акцентируя, требуя внимания. Удивительно, но акцент этот, который невозможно не заметить, игнорируется «русскими критиками». Игнорируется только лишь по одной причине: это «новое объявившееся и мелькнувшее» в уме Алёши (не в сердце) нечто никак не вписывается в «канонический» образ, ну – никак! Потому уже, что это нечто «состояло в мучительном впечатлении» от разговора с Иваном в трактире «Столичный город», и оно, это нечто, скоро обретёт вполне материальные черты, когда вдруг и посмеиваясь объявит Ивану: «А зачем ты давеча с ним так сурово, с Алешей-то? Он милый; я пред ним за старца Зосиму виноват» [Выделение моё. - Л.] (73; 15). Ну. А как, скажите на милость, осыпанному архивным прахом догматику истолковать «христоликую личность» главного героя, в душе которой – не к морковке заговенье – вдруг объявился и начал зло помелькивать и шевелиться, прося себе выхода наружу, такой ретроградный, такой «ферапонтовский» субъект!

Нет, это никак невозможно, и уже потому, любезные, что это есть форменный скандал и переворот в искусстве и в понимании его, и это есть Dieser Mensch ist des Teufels – дьявольский человек (нем.), этот чортов Herr Теодор Достоеффски!

Пайцза: Janan ибн Janān** Эль Кусúн.

 

* Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

** Janan – могила, т.к. она скрывает умершего, или саван. Janān – сердце, т.к. оно скрыто в груди (Ибн Манзур. Лисан ал-'араб).

 


(2 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:hoddion
Date:January 24th, 2010 07:03 pm (UTC)

Смерть Алеши Карамазова

(Link)
[User Picture]
From:likushin
Date:February 2nd, 2010 09:43 am (UTC)

Re: Смерть Алеши Карамазова

(Link)
Про "лошадиные комиксы" понравилось. )

> Go to Top
LiveJournal.com