Текстик о «красоте», о связке (в известном смысле) этического и эстетического. В частности, приведена была фраза из романа «Идиот» (Ф.Достоевский), принадлежащая персонажу, так сказать, пограничному, пребывающему в «пространстве» между жизнью и смертью, но пребывающего в обществе, среди тех, кто от этого, промежуточного и жуткого положения пока ещё далёк, на чём, натурально, возникает конфликт, в котором и неприязненные чувства, и даже, может быть, зависть, от которой до ненависти всего ничего.
Персонаж этот – Ипполит Терентьев, и он – именно он! – произносит фразу и формулу, которую расхоже до хрестоматийного приписывают тому, кто не подтверждает своего авторства в ней – князю Мышкину.
Вот они – и фраза, и формула, и реакция князя: « - Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет “красота”? Господа, - закричал он, громко всем, - князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен. Господа, князь влюблён; давеча, только что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир. Мне это Коля пересказал... Вы ревностный христианин? Коля говорит, что вы сами себя называете христианином.
Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему».
В этом отрывке налична подначка к выбору – что предпочтёт читатель: одну только влюблённость Мышкина, или претензию если не на мессианство как таковое, то уж верно на пророчество о нём и предтечество ему. И то – князь ведь известен как «положительно прекрасный человек». В своём, разумеется, роде, т.е. с немощами и скорбями, однако «в целом»…
Более того, в самих фразе и формуле Достоевским предусмотрено нечто вроде загадки (характерный приём от автора, среди прочего, «Двойника»), загадки, повторю, и испытания.
Достоевский подталкивает читателя к выбору и, если выбор окажется сомнительным, т.е. без абсолюта утверждения как именно авторского, авторитетнейшего в этом случае свидетельства, то в выборе «прилична» и замена. Или подмена, но это как на дело, и именно с этической точки посмотреть!
Замечу особо, что, на мой взгляд, в третьем варианте оценочных суждений (выбора), а именно при контаминировании читателем любви Мышкина к красоте и внутренним качествам Настасьи Барашковой с христианской любовью к миру в целом (к которому, натурально, и г-жа Барашкова принадлежит), и ко Христу как единому идеалу красоты на оба Света, на оба Мира, как к абсолюту гармонического единства эстетического с этическим, выбор всё же имеет место быть, и перевес в нём (хотя и скрытый) остаётся за нравственным. Потому – что есть земная любовь, пускай и к образу прекрасному, пускай символизирущему хоть всё целое России, перед чувством христианина к Абсолюту, к Богу?
***
Так вот, при вчерашнем обсуждении дела возник, как бы сам собою возник, – как «всегда» и у многих именно в этом месте он и возникает! – соблазн преодоления представленной здесь «двусмысленности». Один из искренне уважаемых мною собеседников предложил, ища христианского разрешения дилеммы: «Замените красоту Христом, и вот вам и догмат».
Я бы, может статься, согласился, однако не то что «сердце не велит», но и опыт, сын ошибок трудных – собственных и чужих. И, главное, исторических ошибок, в которых эстетическим («красотой» в «нужном» понимании) попирается этическое, ничтожится нравственное.
И всё, замечу, - в рамках и пределах одного поля, одной Культуры. Русской, в нашем случае, Культуры.
Тут хорошо припомнить русскую традицию обращения с Иконой – подмалёвок и намалёвок, подновлений и обновлений целиком, замечательно хорошо известную людям, занимающимся реставрацией исторических, культурных «ценностей» (отвратительное словечко!), иной раз – шедевров*. И Рублёва чаша сия не миновала, в смысле – его кисти и духа творений. Хорошо припомнить дело замены целых иконостасов, например, при Императрице Екатерине Второй, в числе которых оказались иные незаменимые. Да и в цивильной живописи подобный подход, именно что: «Сделайте нам красиво, чтоб как новенькая была!», не редкость. Из этого же корня произросли и архитектурно-строительные «новеллы», весь этот новодел, забивший кой-где исторические кварталы и без того скудных на древности древних наших городов, Москвы, прежде всего, но и в частности, потому в провинции дело это столь же махрово процвело в буржуазную нашу бытность.
Многое можно в строку лыком, и не лишним, а именно что существительным, от существа болезни, понавставлять. Но я дам теперь одну совершенную малость, из тех малостей, которым я отдал довольно времени и сил, малость словесной подмены-замены, ангажированной политически, а «значит» – нравственно обоснованной повелителями исторического мгновенья. Ну, вроде как «обоснованным» оказался и «перевод» Библейских, Новозаветных, в частности, заповедей на язык строителей Вавилонской башни под коммунистским стягом; речь о «Моральном кодексе строителя коммунизма», жалкой подделке, о которой в похвальном слове вспомнилось не столь давно первому лицу в государстве.
Высота-то сколь зияюща! А ведь – факт.
***
Но вот – Пушкин, Пушкин и его опыты в прозе, гениальные, разумеется. То есть – «идеальные», «абсолют», в котором что убавить, что прибавить – преступление. Уголовно не наказуемое, однако же порицаемое в обителях Морали и Эстетики.
Итак – о замене, «в двух словах» всего-то навсего. Цитата из знатоков вопроса:
«… В 1867 году в статье, позже получившей заглавие “Нечто о Пушкине, главном сокровище нашей литературы”, известный критик Николай Страхов особенно выделял пушкинскую способность к “добродушной пародии”, в которой «сквозь насмешки… сквозит истина дела». Образцом такой пародии Страхов называл “Летопись села Горохина”. “Для наших историков, - писал Страхов, - «Летопись села Горохина» должна служить постоянным указанием на то, к чему они должны направлять все усилия при изображении далекой старины, людей и нравов”. Ссылки на загадочную “Летопись села Горохина” мы найдем в статьях Белинского, Некрасова, Достоевского, в речи Тургенева на открытии памятника Пушкину в 1880 году, но в современных собраниях сочинений Пушкина мы такого произведения не обнаружим.
Нынешние читатели знают это незаконченное, но замечательно остроумное прозаическое сочинение, написанное вместе с “Повестями Белкина” болдинской осенью 1830 года, под заглавием “История села Горюхина” (оно было вписано, а затем замарано рукою Пушкина на отдельном обложечном листе). Однако при первой публикации, осуществленной уже после смерти автора, оно было названо редакторами “Современника” (1837) и затем посмертного собрания сочинений Пушкина (1841) “Летописью села Горохина” – без опоры на рукопись. Кроме того, само название села было прочитано как “Горохино” – и в таком виде публиковалось вплоть до 1910 года.
Пересмотрел устоявшееся чтение Семен Венгеров, редактор крупнейшего дореволюционного собрания сочинений Пушкина. Обратившись к рукописи, он не только разглядел написание “Горюхино” в зачеркнутом заглавии, но и подсчитал, в каком количестве случаев в самом тексте Пушкин написал именно “Горюхино”. Их оказалось около 30, в то время как другое написание – “Горохино” – встречается единично (3 раза по подсчетам Венгерова, 5 раз по подсчетам современных текстологов). Существенно, однако, что вопреки уверенности Венгерова в том, что Пушкин хотел назвать сельцо только и исключительно Горюхиным, рукопись все же отражает колебания автора между пародийно-патриархальным Горохином (с ассоциативными отсылками к сказочному Царю Гороху) и характеристическим “Горюхином”, предвосхищающим некрасовские деревеньки: “Горелово, Неелово – / Неурожайка тож”.
Онегин полетел к театру,
Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать entrechat,
Обшикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать (для того,
Чтоб только слышали его).
Этот дух театральной “вольности”, трактуемой прежде всего в политическом смысле (ср. оду “Вольность”), подчеркивается как в специальных работах на тему “Пушкин и театр”, так и в комментариях к роману в стихах — например, в известном комментарии Юрия Лотмана, где в параллель пушкинскому тексту приведены слова декабриста Кондратия Рылеева, будто бы сказанные им на Сенатской площади 14 декабря 1825 года: “Мы дышим свободою”.
Акцентируя вольнолюбивое звучание этих строк, Лотман также указывал на то, что в прижизненных изданиях этот фрагмент подвергся цензурной замене: вместо сомнительной с точки зрения царской цензуры “вольности” появилась “критика”. Действительно, во всех прижизненных публикациях первой главы, которых в течение 1825–1837 годов было четыре , этот стих читался одинаково и не так, как в нынешних изданиях: “Где каждый, критикой дыша”. Однако точно так же – с “критикой”, а не с “вольностью” – он читался и в рукописной копии первой главы. Ее, по всей видимости, в Михайловском осенью 1824 года изготовил для будущего издания Лев Пушкин при участии старшего брата. Цензурная рукопись первой главы не сохранилась, но из документов Петербургского цензурного комитета и косвенных свидетельств можно заключить, что никаких цензурных претензий первая глава “Онегина” не встретила. Пушкин и сочувствующие ему петербургские друзья заранее заручились поддержкой министра народного просвещения и главы цензурного ведомства адмирала Александра Шишкова.
Откуда же взялась “вольность” и версия о цензурной замене? Вариант с “вольностью” встречается только в черновике, набросанном Пушкиным в 1823 году в Одессе. В первом беловом автографе первой главы, тоже одесском (на обложке рукой Пушкина выставлена дата: “Одесса MDCCCXXIII”), “вольностью” зачеркнуто и заменено на “критикой”. Эта замена и была интерпретирована текстологами 1930-х годов как цензурная – учитывая политический ореол слова “вольность” и возможные ассоциации обобщенного образа дерзкого вольнолюбца с приятелем Пушкина Павлом Катениным, высланным из Петербурга в 1822 году из-за театрального скандала. Начиная с 1930-х годов во всех изданиях – по воле текстологов – “вольность” заменила “критику”.
Прямых аргументов в пользу вынужденности этой поправки у нас нет: беловой автограф не мог предназначаться для цензорского чтения (в 1823 году Пушкин и не помышлял об издании “Онегина”), Пушкин еще не раз возвращался к тексту, дорабатывал его и мог изменить эту строку. Наконец, для публикации первой главы “Онегина” цензурные условия были крайне благоприятные, да и впоследствии у Пушкина было несколько возможностей вернуться к прежнему рукописному чтению, чего он, однако, не сделал».
Так делается «история». Так ломается человек – до полного обнуления. По капле, по щепоти, по зёрнышку, которому должно бы воскреснуть, да поверх земли, в которую оно упало, кое-кто успел кое-что водрузить…
*В.Солоухин вывел, что «средняя» русская икона-долгожительница переписывалась раз в 70-80 лет (по памяти воспроизвожу). За этот срок она чернела до неразличимости изображонного в ней.