likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

1. Званцы и блудодеи. Точка света.

 

Быть историком России может только человек

с феноменальным чутьем, смотрящий внутрь слов.

В то, не что сказано, а как сказано.

Д.Галковский

«Талифа куми».

Ф.М. Достоевский

 

«“Представьте вы, говоритъ, Максимъ Иванычъ, что гдѣ-нибудь на островѣ необитаемомъ, но принадлежащемъ къ нашему отечеству, или гдѣ-нибудь на Чукотскомъ Носу скрывается какой-нибудь смоленскiй мужикъ, за которымъ числится три рубля серебромъ недоимки и который именно и уплелъ на Чукотскiй Носъ съ тѣмъ единственно намѣренiемъ, чтобы упомянутые выше три рубля скрыть. Какъ вы думаете: поймаютъ ли его и извлекутъ ли изъ его кармана три рубля? Подумайте, говоритъ, хорошенько”. Принимая во вниманiе многiя обстоятельства, всякiй невольно долженъ отвѣтить на этотъ вопросъ утвердительно, т.-е. хотя и не скоро дѣло сдѣлается, хотя на переписку и прочiя проволочки потребуется много времени, но въ концѣ концовъ, ежели упомянутому смоленскому мужику Господь продлитъ вѣку, такъ или иначе, а три рубля изъ него извлечены будутъ»*.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

Богатеющий думкой прямой дурачок Ликушин разгребает хаер немытой на вечное счастье пятернёю, чешет нескудеющий затылок: «А и хорошо бы хорошо на том Чукоцком Носе спымать не одного токо смоленского мужика, бо чего ж нам трёхрублёвых оперов задаром на безлюдстве поставлять. Но хорошо бы хорошо на том Чукоцком Носе изловить хучь кого из шибко русских крытиков, за ими тож недоимка числится...» Из стены над головой подпольного мечтателя выклёвывается картонно-чорный раструб столбовой радиоточки: «Передаём синопсис мист-триллера “Братья Карамазовы” в исполнении диктора иконописецких наук Ванны Догматовой... Монастырь пал, толпы светского мiра повалились с ним в дурно пахнущие снопы, идёт-грядёт последняя жатва, и все зёрна должны лечь на клумбы до девяти нуль-ноль по догматическому времени. Но стоят ещё в русском поле тонкие колоски, двенадцать сказочно чистых мальчиков-лебедей, их выходит спасать спущенный с цепей мракобесного монастыря вау-вау супермен-комбайнёр Аль-Оша. “Хурей-акбар Карамазофф-ага!”... Переходим к разминке. Умц-умц-умц, унд Дэцл с нами!..»

«Лишь только начало обнаруживаться тление, то уже по одному виду входивших в келью усопшего иноков можно было заключить, зачем они приходят. Войдет, постоит недолго и выходит подтвердить скорее весть другим, толпою ожидающим извне. Иные <...> скорбно покивали главами, но другие даже и скрывать уже не хотели своей радости, явно сиявшей в озлобленных взорах их. И никто-то их не укорял более, никто-то доброго гласа не подымал, что было даже и чудно, ибо преданных усопшему старцу было в монастыре всё же большинство; но уж, видно сам господь допустил, чтобы на сей раз меньшинство временно одержало верх» [Выделение моё. - Л.] (299; 14)**.

Странно, очень странно. Невыносимо режет это «меньшинство» из-под руки г-на Рассказчика, да ещё приправленное оптимистичным «на сей раз... временно». В молении над гробом Зосимы и подозрительно-злорадного столпотворении при нём в «большинстве» показываются только лишь отец Паисий и отец Иосиф, учёный библиотекарь, из ближнего круга избранных друзей почившего. А и весь кружок этот, сколько известно, состоял из названных двух монахов, да ещё настоятеля скита иеромонаха отца Михаила и простенького монашка брата Анфима. Вот и всё, счётом, потерпевшее поражение «на сей раз» и «временно» «большинство». И ведь разве не весь монастырь поджидал, и с нетерпением, скорой, по успении Зосимы, чудесной манны, разве не весь предался греху соблазна? Разве не тот же г-н Рассказчик поминает о многих врагах и завистниках, явных и тайных, среди братии? Но и: «... известие о сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев – посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монашествующих, а наконец, чрез самый малый срок, достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих. Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них возрадовавшиеся даже более самих неверующих» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

Неужто же Достоевский снебрежничал? Но, может, это противоречие в словах г-на Рассказчика следует отнести не на счёт его создателя, а на счёт именно персонажа, к его образу, в его характеристику? Одинокая догадка ничто, слабый, нежизненный росток, имеется ли к ней хоть какая ещё подпорка, чтобы ростку выстоять, войти в полноту цельной мысли? Есть, оказывается, - эти самые «на сей раз» и «временно».

Столь уверенное знание г-на Рассказчика что «сей раз» миновал, «временность» заблуждения преодолена, говорит куда как о многом ищущему. Очевидно, что время, в которое г-н Рассказчик проговаривает тринадцатилетней давности историю, дало шанс другой стороне – тем, что составили когда-то «целый мир» любящих Зосиму, кого он, живым ещё, привлёк к себе, «и не столько чудесами, сколько любовью» (299; 14), дало возможность восстановить не столько, может быть, справедливость, но выше и более – утвердить самоё святость праведного старца. Можно предположить, что и о канонизации стал вопрос, и то: посмертные страсти улеглись, житие Зосимы, пера семинариста Ракитина, невзирая даже и на страсти эти и волнения, в самое скорое время было и одобрено епархиальным начальством, и издано. А тут, тринадцать лет – срок немалый. Так что вполне резонно прочесть в словах г-на Рассказчика полную и окончательную уже победу Зосимы над мiром, по меньшей мере – зримое и скорое достижение её. А коли так, то «Записки» Алексея Карамазова, в той их части, что предъявлена читателю под канонически выверенным заголовком «Из жития в Бозе преставившегося иеросхимонаха старца Зосимы, составлено с собственных слов его...» обретают некоторое, в глазах г-на Рассказчика, значение, и признания их значимости он добивается у своего слушателя. И в этом своём искании г-н Рассказчик желает опереться не только на тех из монастыря, кто тогда остался в меньшинстве, но и на «иных разумных иноков», которые, по прошествии времени опомнились наконец, «удивились и ужаснулись», припомнив «весь этот день в подробности», и пожелали и желают теперь быть причтёнными именно к нынешнему, не к тогдашнему большинству...

Рвущийся вопрос – для чего это нужно г-ну Рассказчику, попрошу пока отставить в сторонку, хотя бы потому, что за этим вопросом неминуемо должен последовать ответ: кто он, этот господин, эта самая таинственная и загадочная фигура из всех рассказчиков и повествователей Достоевского; но с ответом я и не хочу спешить, а желаю, любя тебя, Читатель, ещё и мучить. Как это – по «Из-Житию»: «Люблю вас и, любя, мучаю» (266; 14), мучаю, му-учаю-у! Аха-хаюшки.

Важно уяснить пока другое – ступенькою: для г-на Рассказчика равно как и правдивость «собственных слов» Зосимы в «Из-Житии», так и христианство-православие Алексея Карамазова представляются самыми что ни на есть подлинными, безо всяких, там, искажений-отклонений, переписок и приписок и проч., т.е. истиною. Так оно представлялось и представляется по сей момент и «русскими критиками», даже самыми из них расправославными и воцерковлёнными. Однако же, со всею ясностью и во всей полноте в главках «Убийцы», отданных разбору «Записок», было предъявлено «городу и миру», что Православие и Христианство Алексеем Карамазовым в его «Записках» перелгано, извращено, что на место собственных слов старца Зосимы автор «Из-Жития» поставил свои слова, вложил в них свои смыслы, начинил их ложью и скудоумием, «протестантизмом» и антихристианством, революцьонерством и «деятельной любовью» инквизиторского, сатанинского толка.

Прими, Читатель, это соображение как одну из характернейших черт г-на Рассказчика – вероятно, либерала 1870-х годов, но уж верно – отхристианина, всего лишь играющего на известных чувствах своего слушателя, старающегося выгадать на «стечении обстоятельств», в которых вдруг сошлось: «временное» поражение стоящего за Зосиму «большинства» оборачивается или уже обернулось победой, статус покойного как святого и праведного за истекшие тринадцать лет восстановлен или близок к тому, а тут вдруг ещё и «Записки», а в них «житие», да «с собственных слов», да от ближнего и юного о ту пору «друга» и «милого»! Дорого яичко ко Христову дню.

Г-ну Рассказчику, в его роли, необходимо нужен опомнившийся, признавший ошибку тринадцатилетней давности монастырь, надобно «большинство» любивших и до сей поры сохраняющих в себе любовь к старцу Зосиме – потому уже, что «первый» из них («первый» потому что представляет собою интерес г-на Рассказчика, является объектом его хлопотанья, его трудов) есть его «будущий герой».

Повторю: что это за день такой, откуда такая к нему «дороговизна», по-авторски ли хлопочет о «своём персонаже» г-н Рассказчик – пусть побудет пока загадкой для тебя, Читатель. Теперь же подведу, что на этом примере и в очередной раз вопиющей мерзоглупостью прочитываются утверждения иных «русских критиков» о том, что «Достоевский отказался от первоначального замысла: де, второго романа быть не могло, и нечего о нём сожалеть». Эти дамоспода и одного-то романа за 130 лет не осилили, куда им другой! А ведь вот она – в пальцах посверкивает – одна из великого множества золотейших ниточек (два-то, три словечка всего!), связывающих не только два романа дилогии – написанный и неосуществлённый, но восстанавливающее давно уже потерянное толкователями «существенное единство целого», как принцип, как извержение и опровержение недоумённых конструктов с разделениями на «детективный сюжет» (будто бы весь уже в первом романе выясненный и исчерпавший себя) и продолговатую в дурную бесконечность их писаний «идейную доминанту».

Как это: умц-умц-умц & вау-вау.

Говорил уже, и не раз и не два напоминая, что роман и начался диспутом о «суде праведном», при выборе пути человеческого – к Богу или от Него, и прикончен в первой свой части картинами суда неправедного, осуждающего уголовно невиновного, грешного, но и кающегося во многих грехах своих, и покаянием очищающего душу свою – и пред людьми, и, главное – пред Богом. Однако тема суда из романа вообще не исчезает – на всём протяжении его, собственно, сам роман есть растянувшийся на 130 лет процесс, в котором человечество (читающее, в первую очередь) выступает одновременно в роли обвиняемого, в роли защитника, в роли обвинителя, в роли судьи, в роли присяжных, в роли публики-общества, наконец – в роли истинного и таящегося убийцы... Но главная роль – роль жертвы. Потому, как ни крути, а все – все до единого, скопом и поврозь из замещающих обозначенные роли есть жертвы. От этого никуда не деться человечеству, давно ободнявшему на жертвоприношениях – в слезах, в крови, в жертвоприношениях самому себе, своему очередному «великому» заблуждению, в котором посиживает, ухмыляясь и потирая лапки, дух самоуничтожения и небытия. Да что – человечеству и до последнего дня своего не избавиться от этой роли, не содрать с лица намертво прикипевшую к нему личину.

... Отец Паисий стоит над гробом Зосимы, читает Евангелие, но: «вот до него стали достигать голоса, сперва весьма тихие, но постепенно твердевшие и ободрявшиеся. “Знать, суд-то божий не то, что человеческий!”» (300; 14).

Свершилось – старец Зосима «провонял» и об этом узналось.

«“И почему бы сие могло случиться,- говорили некоторые из иноков, сначала как бы и сожалея, - тело имел невеликое, сухое, к костям приросшее, откуда бы тут духу быть?” – “Значит, нарочно хотел бог указать”, - поспешно прибавляли другие, и мнение их принималось бесспорно и тотчас же, ибо опять-таки указывали, что если б и быть духу естественно, как от всякого усопшего грешного, то всё же изошел бы позднее, не с такою столь явною поспешностью, по крайности чрез сутки бы, а “этот естество предупредил”». «Суждение сие поражало неотразимо» (300; 14).

Вот оно – осуждающее «суждение», вот он, суд человеческий над безответною жертвой. Конечно, отыскивается защитник, за почившего пытается вступиться учёный отец Иосиф, со отсылкой на Святую гору Афон, на тамошний обычай, на традицию, но иноки отмахиваются и от Иосифа, и от Афона: «У нас не менее ихнего святых отцов было. Они там под туркой сидят и всё перезабыли. У них и православие давно замутилось, да и колоколов у них нет» [Выделение моё. - Л.] (300; 14).

А вот и «большинство», вдруг, из тринадцатилетнего отдаления привидившееся воображению г-на Рассказчика: «И как-то так сошлось, что все любившие покойного старца и с умиленным послушанием принимавшие установление старчества страшно чего-то вдруг испугались и, встречаясь друг с другом, робко лишь заглядывали один другому в лицо» [Выделение моё. - Л.] (301; 14).

Вот они – «все», и «один другому в лицо»: много ль их? Не «фигура ль речи» это «большинство»-то? Как же – с этим и, главное – за этим «большинством» бедному мальчику Алёше с сердечком своим, с бурной душою совладать!.. Ой, неспроста эта «фигура», неспроста это выгораживание мальчишки пред строгим слушателем...

И понеслась душа в рай, и понасыпалось угольев! Как это высказал многомудрый человеколюбец прежних времён кардинал Великий инквизитор своему будто бы Пленнику: «ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ли ты это?» (228; 14). Всё старцу припомнилось от «бестолковых и ещё бестолковее», от завистников: «Несправедливо учил; учил, что жизнь есть великая радость, а не смирение слезное»; «огня материального во аде не признавал»; «К посту не был строг»; «варение вишневое ел с чаем»; «Возгордясь сидел, за святого себя почитал, на коленки пред ним повергались, яко должное ему принимал»; «Таинством исповеди злоупотреблял» (301; 14)...

Нет, надобен герой и вождь – немедля, и он, этот герой и вождь, сей же час и выходит. Он «великий постник и молчальник», он «всех святее», «у него свой устав», отчего он и «в церковь не ходит» (301; 14). Имя ему – Ферапонт. Ферапонт почившего не любил «чрезвычайно». И вот ему-то мельтешащий обдорский монашек и принёс злую весть, что «суд-то божий, значит, не тот, что у человеков, и что естество даже предупредил» (302; 14).

«Дверь отворилась настежь, и на пороге показался отец Ферапонт. За ним, как примечалось, и даже ясно было видно из кельи, столпилось внизу у крылечка много монахов, сопровождавших его» [Выделение моё. - Л.] (302; 14).

Вот и оно – меньшествующее большинство-то!

Вождь и герой отец Ферапонт начинает «изгонять бесов»: «Сатана, изыди, сатана, изыди!» (302; 14). «Покойник, святой-то ваш <...> чертей отвергал. Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись у вас, как пауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание господне великое видим» (303; 14). Отец Паисий отвечает Ферапонту, весьма и весьма даже мудро, провидчески: «Изыди, отче! <...> не человеки судят, а бог. Может, здесь “указание” видим такое, коего не в силах понять ни ты, ни я и никто» [Выделение моё. - Л.] (303; 14).

Великие ожидания, подобные тем, что вызрели давно, и случились по смерти Зосимы, - великие же искушения, великая и бездна при них разверзается под ногами ожидающих; эта всё та же, из разряда «всё одно и то же», бездна: она и под Великим инквизитором, и под чающим скорого установления «правды на земле», наступления «настоящего царства Христова» Алёшей. Подумать только, ведь он от одного только «своего» старца поджидал эдаких-то чудес! Но и: если для братии монастырской (монахи таки!) великое смятение умов словоизвержением кончилось, то для исступившегося умом приблудного мальчишки потрясение такого масштаба, что – в серую пуховую шляпу ушло, в весёлый вид?! Невероятно. Никакой художественной правды в такого рода измышлении нет, и, по определению, быть не может. Чего ж так, казалось бы, стараться, нападая и обличая монахов, и, в то же время и тем самым выгораживая мальчика Алёшу, его «автору» – г-ну Рассказчику?

Конечно, в монастырях, наверное, такого рода смущения случались – и до Достоевского и, возможно, при его жизни. После – уж точно. Помянутый Афон, где «и колоколов нет», сотрясён будет чуть не до основания бунтом имяславцев – много позже, уже перед Великой войной четырнадцатого года. Тогда не только слова, но и самые кулаки в ход пошли, Синод вынужден был вывезти буйных со Святой Горы.

«Можно разно относиться къ монастырямъ, но нельзя отрицать ихъ “внушительности”. Нравится ли оно вамъ, или нѣтъ, но здѣсь люди дѣлаютъ то, что считаютъ первостепеннымъ. Монахъ какъ бы живетъ въ Богѣ, “ходитъ в немъ”. Естественно его желанiе прiобщить къ Богу каждый шагъ своей жизни, каждое какъ будто будничное ея проявленiе. Понявъ это, ставъ на иную, высшую чѣмъ наша, ступень отношенiя къ мiру, мы не удивимся необычному для свѣтскаго человѣка количеству крестныхъ знаменiй, благословенiй, молитвъ, кажденiй монашескаго обихода»***.

Представь, хотя на минутку представь, Читатель, что из этой-то «внушительности» вдруг выступает отец Ферапонт и восклицает над гробом ещё часом ранее числившегося «святым» старца: «Сатана, изыди, сатана, изыди!»

И вдруг его, Ферапонта, выворачивает наизнанку, всего как он есть: «Над ним заутра “Помощника и покровителя” станут петь – канон преславный, а надо мною, когда подохну, всего-то лишь “Кая житейская сладость” – стихирчик малый <...> Возгордились и вознеслись, пусто место сие! <...> Мой господь победил! Христос победил заходящу солнцу!» [Выделение моё. - Л.](303-304; 14).

Вот и весь «вождь и герой», вот и вся его «великая мысль»: да его ж «чином обошли, к празднику ордена не дали»! И кто дерзнёт объявить о безумном и диком монахе, что он «Бога своего не любил и не веровал в него незыблемо», что он «и рассердился теперь на бога-то своего, взбунтовался»? Вот же: «Мой господь победил! Христос победил заходящу солнцу!»

Но вот что странно, Читатель, - все эти слова – и «чином обошли», и «к празднику ордена не дали», и «Бога своего он любил и веровал в него незыблемо» – сказаны будут вовсе не об отце Ферапонте, безусловно, верующем в некоего «своего бога», безусловно же обиженного и «чином», и «орденом», а сказаны о главном герое, об Алёше. Произнесут эти слова люди «недостоверные» – семинарист-карьерист Ракитин и г-н Рассказчик, однако же имеются все, отчеркну – все основания полагать, что именно в этих словах, через их «недостоверность» как шилом проткнутая, выторчивает художественная правда, золотое слово самого Достоевского. И обращено это слово на Алёшу и... к тебе, Читатель. Это всё тот же приём, всё тот же творческий метод, о котором и ранее говорилось, - на других примерах, но и на материале одной только главы из книги «Алёша». И ещё будет говориться, и далее и больше. Но, ей-Богу, странно, если не сказать дико прочитываются писания «царствующих» догматиков, к Православию прислонившихся, «об Достоевского» штаны-юбки пообтёрших, а так ни черта и не выяснивших – разве самих себя:

«В “Братьях Карамазовых” лучшие герои Достоевского <...> обретают “путь, истину и жизнь” в возрождении исихазма на русской земле: старец Зосима и Алеша Карамазов – проповедники и практики “обожения”, т.е. преображения эмпирической “земли” посредством синергии - благодатного “соработничества” Бога и человека в деле христианского “спасения”. Раскрывая масштаб влияния духовной традиции исихазма на русскую культуру в целом, С.С. Хоружий пишет: “Далее идею развивал Достоевский – в первую очередь в «Братьях Карамазовых». Одною из главных целей этой незавершенной эпопеи было создание образа «русского инока» – такого человеческого типа (не столько уже наличного, сколько желаемого и ожидаемого), что сочетает исихастский строй внутренней жизни, труд стяжания благодати – с жизнью в миру, с живою затронутостью его заботами и скорбями, с богатством межчеловеческих уз. Хотя из-за кончины автора поставленная задача была лишь начата исполнением, однако и это начало, данное в образе Алеши Карамазова, отозвалось глубоко в русской культуре и было воспринято как важный предмет для будущего продумывания”»****.

Подумать только – «про-ду-мы-ва-ни-я»! Это на такой-то «академической» во всех смыслах барабанятине можно чего-то про-ду-мы-вать?! Не верю.

Всегда знал: перемещение андеграунда из подпола на крышу мира чревато «геологическим переворотом», оно, собственно, и есть «геологический переворот». Кажется – куда там: какой-то «подпольщик» Ликушин восстал на... (тьфу) академика Хоружего, на всех скопом великих и невеликих толкователей Достоевского во всю новейшую историю, - смешно. Прибавлю – и горько. Вот, год тому друг прислал мне купленную на парижском развале книжку – брошюрка, с библиотечным штампом-номером, но, по древности, без выходных данных. Называется книжка «О послѣднихъ событiяхъ, имѣющихъ совершиться въ концѣ мiра», читаю:

«Названiе “антихристъ” весьма значительно. Царство его будетъ совершенно земное, плотское, и не переставая быть земнымъ и плотскимъ, старается казаться небеснымъ, духовнымъ. Тѣмъ-то и замышляетъ антихристъ затмить истинное ученiе вѣры христiанской новымъ ученiемъ, новымъ порядкомъ болѣе легкимъ, веселымъ, прiятнымъ и сообразнымъ съ наклонностями плотскаго человѣка, - и будетъ всячески стараться выдавать себя за Христа. Все что Христосъ обѣщаетъ дать въ награду своимъ послѣдователямъ, - обѣщаетъ тоже и антихристъ, отмѣняетъ только крестъ; и въ этомъ вся тайна его коварной силы, - причина, почему всѣ цари и народы послѣдуютъ за нимъ.

Антихристъ обѣщаетъ прославленiе тѣла безъ его умерщвленiя, прославленiе мiра безъ его осужденiя, обѣщаетъ самое царство небесное безъ всякихъ трудовъ и подвиговъ благочестiя. - Антихристъ обѣщаетъ людямъ сувществованiе истинно-человѣческое, богоподобное, обѣщаетъ небо на землѣ, въ которомъ легко совмѣщаются знанiе, удобства и прiятности жизни, искусства, разныя изобрѣтенiя и улучшенiя въ материальной жизни. Это его приманка, его уда, которыми антихристъ привлечетъ весьма многихъ на свою сторону».

Я окурсивил некоторые места в этом тексте – специально для тебя, Читатель, пребывая в уверенности, что ты примешь: если и не эту книжку, то нечто в этом же роде Достоевский читал, создавая в своём воображении и город Скотопригоньевск, и пригородный монастырь, и обывателей, и насельников, и главного своего героя – Алексея Карамазова с нависшим над ним детским восклицанием: «Ура Карамазову!». Ищи, Читатель, всегда сам ищи, везде и всюду, даже и в известном и «освящённом» авторитетами, пытайся искать и думать, думать, поверяя сердцем всякую мысль. И будет тебе и помощь, и удивление ею. Вот тебе – на недельную нашу разлуку:

... А кто искал лишь жемчуг, отстраняя / за раковиной раковину, тот / придет к Творцу, к Хозяину, с пустыми / руками – и окажется в раю / глухонемым...

Набоков. «Трагедия господина Морна». И Ликушин – комично – рядышком: вау-вау! Умц-умц-умц...

 

* Г.Успенский. Умерла за «направленiе» // Г.Успенский. ПСС. СПб., 1908. Т.3. С. 200-201.

** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

*** Б.Зайцев. Аѳонъ. Paris. 1928. С. 39.

**** О.А. Богданова. Под созвездием Достоевского. М. 2008. С. 86-87.

 

 

Tags: "Братья Карамазовы", Достоевский, литературоведение
Subscribe

  • САНХо ПАНсА, враг НАРОДа

    М i р ловил меня, но не поймал; ты сам лезешь м i ру в пасть, а он от тебя отплёвывается. Г.Сковорода Свободы нет, есть…

  • САНХо ПАНсА, враг НАРОДа

    Жизнь... подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые лучшие приходят как зрители. Пифагор 9.…

  • САНХо ПАНсА, враг НАРОДа

    Свобода нужна не для блага народа, а для развлечения. Б.Шоу … у Достоевского люди не едят, чтобы говорить о Боге, у Чехова…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 54 comments