likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

Categories:

УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

1. Званцы и блудодеи. Свет преближний.

 

С омертвелой душой и широко раскрытыми глазами,

потрясенный, опечаленный и бессильный, он следил

за стихийной катастрофой мирового преображения,

одинаково чувствуя величие и ужас совершающегося.

Л.П. Гроссман

 

Младший современник Достоевского П.П. Гнедич (1855-1918), писатель, драматург, театральный деятель и проч., вспоминая годы учения в Первой столичной гимназии, выпишет: «Я застал еще в гимназии старика законоучителя отца О... Говорили, что случайно он отравил свою жену, дав ей усиленную дозу лекарства. После ее смерти он слегка тронулся. <...> Умер О. во время всенощной, накануне праздника Рождества Богородицы, кончив читать Евангелие и идя с ним в алтарь. Он упал на солее. <...> Такая смерть О. составила ему ореол святого. К его гробу повалили толпой верующие. Вдруг на третий день от него пошел такой “тлетворный дух”, что не было никакой возможности оставаться в церкви, где лежало тело. - Эта история с “духом” и дала потом Достоевскому тему для эпизода, когда отец Зосима, блаженный старец, соблазнил паству своим тлением и послужил предлогом к “превратным толкованиям”»*.

Дабы предупредить новый, хотя и малый соблазн, дам место и комментатору издания, который хотя и не отверг, однако усомнился в верности предположения Гнедича: «Указание на то, что именно этот эпизод послужил материалом для главы романа Достоевского “Братья Карамазовы”, носящей заглавие “Тлетворный дух” <...> является пока единственным сообщением П.П. Гнедича. Хронологически оно возможно, так как законоучитель А.Ф. Орлов, о котором говорит Гнедич, умер в 1870 г. <...> Достоевский, живший неподалеку от Первой гимназии (Кузнечный пер., д.5), мог об этом слышать. Однако в письме Достоевского от 16 сентября 1879 г. содержится прямое указание на другой источник. “Подобный переполох, какой изображен у меня в монастыре, - пишет Достоевский, посылая эту главу романа Н.А. Любимову, - был раз на Афоне и рассказан вкратце и с трогательной наивностью в «Странствованиях инока Парфения»”...» [Выделение моё. - Л.]**.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

В «Убийце» не раз и не два высказывалось и, главное, показывалось, насколько Достоевский был «искренен» в своих непростых отношениях с первыми для него «русскими критиками» и издателями – Катковым и Любимовым, однако тут вроде не тот случай чтобы в прятки играть. И всё же... всё же эта вот деталька с непредумышленным убийством, отягчившим и даже, может быть, надломившим жизнь несчастного священника, она, конечно, «играет», как ещё «играет»!

Одно «но»: литератор Гнедич переусердничал в формулировке: дескать, старец «соблазнил паству своим тлением». Нотабенное это замечаньице – тебе, Читатель: забавно, а то и поучительно иной раз вчитаться в писательствовавших тогда, на сломе эпох (о подвизающихся ныне и речи нет) литературных «пророков», «вождей и учителей наших».

«Соблазнил паству своим тлением», да это ж просто слепок с ободнявшего на верхоглядстве читателя – и «рядового», «широкого», и «деликатно зауженного», из числа состоящих в одной нерукопожатной корпорации. И поделом: разве возможна наука без понимания существа дела? Выходит, что «возможна». Но тогда – что: колдуны-идолопоклонники, шаманы-фетишисты, сектанты? Ничто, das Nichts.

К делу! К телу, хотел я сказать...

«Когда еще до свету положили уготованное к погребению тело старца во гроб <...> то возник было между находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнате окна?» (297; 14). Ответ последовал «естественный»: «ожидание тления и тлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей. Ибо ждали совершенно противоположного» [Выделение моё. - Л.] (297-298; 14)***.

... Та же зала в игуменском корпусе монастыря, тот же некто лет на вид тридцати-тридцати пяти, повадкою чиновник, хотя и в цивильном, дожевав булку и остановившись, точно в задумчивости какой у круглого столика со скучно простаивающими вазочками с вареньем, долго разглядывает сей натюрморт, дёргает бровкой, выказывая недовольство так некстати опустевшей корзинкой (были ж, только вот – розовотелые витушки сдобы, крендель, сухое печенье, бисквит...), лезет рукою в карман, вынимает вчетверо сложенный листок, разворачивает, читает по нему:

«И вот вскорости после полудня началось нечто...» При «нечто» бровка на лице «чиновника» в другой раз вздёргивается, он складывает листок, прячет в карман, продолжает по памяти: «... известие о сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев – посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монашествующих, а наконец, чрез самый малый срок, достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих. Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них возрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо “любят люди падение праведного и позор его”, как изрек сам покойный старец в одном из поучений своих. Дело в том, что от гроба стал исходить <...> тлетворный дух» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

Как знаешь, Читатель, а я, когда перечитываю рассказ о катастрофическом событии того дня, словно очию вижу эту фигуру, фантом, самоё личность г-на Рассказчика, о котором, по утверждению Комментаторов ПСС Достоевского, «известно мало – только то, что он, как и другие персонажи, живет в городе Скотопригоньевске и пишет о событиях тринадцатилетней давности» (479; 15); она, эта загадочная фигура, встаёт перед глазами во всех мелочах костюма, в жесте, в интонации, в переменах физиономии, и она очень и очень напоминает мне... нет, не скажу пока – кого она мне напоминает, пока и теперь не скажу, но вот, вслушайся-ка в этот голос:

«... мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном, и я, конечно, выпустил бы его в рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели» [Выделение моё. - Л.] (297; 14).

Сколько в этом, без сомнения, глубоко прочувствованном слове экспрессии, сколько жеста, но и сколько, кажется, вполне искренней и даже сочувственной... игры. Именно – игры, имеющей целью увлечь слушателя своего, переманить его на сторону «будущего героя», заставить сопереживать «перелому и перевороту», который, несомненно, губит героя, повлияв «сильнейшим и известным образом на душу и сердце» его, но и укрепив одновременно «его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели».

Какая, при всём, тонкая словесная игра, и сколь, в меру утончённости её, «весомо, грубо, зримо» напирают из слова смыслы – всё на той же самой, пронизывающей весь роман и разобранной ранее оппозиции: по одну сторону «душа и сердце», по другую «разум», и необходим выбор, настоятельнейше необходим!

Есть выбор «по Зосиме», данный «умничающему» Ивану: «Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться» [Выделение моё. - Л.] (65-66; 14).

Есть – «по Мите»: «широк человек, слишком даже широк <...> Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой» [Выделение моё. - Л.] (100; 14).

А есть – по солнцу нашему, по Алексею Фёдоровичу, Зосиму перелагающему: «Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить» [Выделение моё. - Л.] (76; 14).

Последнее произнесено было о брате Иване, самого говорящего вроде и не касалось – на момент говорения, по крайней-то мере. Ан нет, выясняется: «сам» г-н Рассказчик решительно удостоверил: влияние «стыдного события» «сильнейшим и известным образом на душу и сердце» привело к «укреплению разума», повлекло героя «уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели». Значит, всё-таки повлияло, значит и в мальчике Алёше возникла «мысль великая и неразрешенная», значит к её-то «разрешению» он и устремился «на всю жизнь»!..

Детали, детали, детали... Целая «теория деталей машин» рисуется, с выскакивающими из этих машин «богами». Вот, первая: г-н Рассказчик, вдруг и почему-то говорит о «всей жизни» Алексея Карамазова, которому на момент сего высказывания должно исполниться только лишь тридцать три года. Откуда же столь и прямо-таки трагически обречонная «окончательность», окончательность, которой в мире подзатянувшегося диалога человека с Богом (и Бога с человеком, разумеется) быть не должно, ей места нет. Значит, не «душа и сердце», значит и всё-таки – разум, рассудок, «мысль великая»...

Значит, Алёша, в глазах г-на Рассказчика вовсе не «ангел и херувим», вовсе не «человек Божий», и давненько уже... Ощущение, что г-н Рассказчик произносит эти слова на некоем рубеже жизни «своего» и «будущего» героя, и рубеж этот не менее, а более, может быть, катастрофичен, чем «перелом и переворот» тринадцатилетней давности... Но вот и другое, Читатель: что это за известное неизвестное, с которым г-н Рассказчик обращается к своему слушателю, да так обращается, что безо всякого сомнения ясно – слушатель его известен о чём-то, известен и в том, каким образом переменились, под воздействием «перелома и переворота» душа и сердце героя, и в том, какую цель во «всю жизнь» от девятнадцати до тридцати трёх лет он преследовал.

И здесь – очередная важность: этот слушатель г-на Рассказчика, некий таинственный и ещё более таинственный чем сам г-н Рассказчик слушатель известен и о том, и о сём, известен об Алексее Карамазове и об его выяснившейся на момент рассказа деятельности; что же касается читателя романа, здесь, извиняйте, барыня-барин, - никакой известности не было, нет, а и быть не могло!

Вот и выходит, что слушатель г-на Рассказчика и читатель романа – две различные аудитории, две розные сущности, два объекта, друг от дружки как бы и независимых, но в восприятии чительском как-то сами собою сливающиеся в одно... Двойник, говоришь. Хе! А вот такого, массового «двойника» у Достоевского допрежь и не бывало – чтоб и читатель, и какой-то, к нему впридачу, «слушатель». «Двоились» сами персонажи, идеологи-говоруны, но никак не их аудитория.

Комментаторы ПСС Достоевского фиксируют – из приоконного горшка с гераньками: «Тон рассказчика достаточно неустойчив, он сознательно стремится войти в сферу жизни героя, заговорить его языком. Недаром в речи рассказчика часто встречаются слова, приводимые в кавычках и взятые из речей персонажей...» [Выделение моё. - Л.] (479; 15).

Назад, мой Читатель, назад – к началу «нечта»: «Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них возрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо “любят люди падение праведного и позор его”, как изрек сам покойный старец в одном из поучений своих. Дело в том, что от гроба стал исходить <...> тлетворный дух» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

Что это, - случайность, эта цитация, одна из долгой череды мнимых случайностей «в духе и в роде» Достоевского, непрочтённое-непонятое, кажущееся пустеньким словцо? Не думаю, а думаю, что просто г-н Рассказчик, находясь под свежим впечатлением от прочитанных «Записок» Алексея Карамазова (вторым заголовком – «Из-Житие старца Зосимы»), процитировал «поучение старца». Думаю ещё, что эти «Записки», эти «поучения старца» каким-то странным образом стали доступны и известны слушателю г-на Рассказчика, заинтересовали почему-то его. И здесь важное: в эту самую минуту, когда настукиваются «в клаву» эти строчки, загадочный этот слушатель входит в ряд персонажей романа, его действующих лиц. (Новое действующее лицо в изученном «до дыр» тексте – неслыханно! Неслыханно, однако факт, - смеётся предовольнейший Ликушин.)

Итак – финал «Таинственного посетителя», сцена похорон «праведного» убийцы: «Гроб его до могилы провожал весь город. Протоиерей сказал прочувствованное слово. Оплакивали страшную болезнь, прекратившую дни его. Но весь город восстал на меня, когда похоронили его, и даже принимать меня перестали. Правда, некоторые, вначале немногие, а потом всё больше и больше, стали веровать в истину его показаний и очень начали посещать меня и расспрашивать с большим любопытством и радостью: ибо любит человек падение праведного и позор его» [Выделение моё. - Л.] (283; 14).

О чём, спрашивается, может говорить это, столь неожиданное для невъедливого и невнимательного, для неделикатного, наконец, читателя сближение «будущего героя» Алёши с таившимся и вдруг объявившим себя четырнадцатилетней давности убийцею Михаилом (Таинственным посетителем)? Для познавшего метод Достоевского исследователя – о том, что Достоевский вновь и в который уже раз, в «именной» своего героя книге указывает на известность г-на Рассказчика и слушателя его и в сокрушительной перемене, случившейся в герое тринадцать лет назад, и в цели, которую тот, на протяжении всех тринадцати лет преследовал, и в некоей новой катастрофе, грянувшей, открывшейся и открывшей давно минувшее прошлое, поставившей самоё жизнь этого героя на грань смерти: «всю жизнь» – выговаривает он. И ещё: г-н Рассказчик просит (этого нельзя не услышать) слушателя своего не радоваться падению и позору открывшегося «праведного».

Так, понемногу и совсем неожиданно из слов г-на Рассказчика проступает некий рубеж, к которому через тринадцать лет вывела Алёшу его деятельность, его «деятельная любовь», в которую он ударился с надрыва, с перелома и переворота, случившегося с ним в последний августовский день: «В этой путанице можно было совсем потеряться, а сердце Алеши не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог; возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо было поставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно, каждому из них и помочь. Но вместо твердой цели во всем была лишь неясность и путаница. “Надрыв” произнесено теперь! Но что он мог понять хотя бы даже в этом надрыве? Первого даже слова во всей этой путанице он не понимает!» [Выделение моё. - Л.] (170-171;14).

Значит, разобрался, понял-таки – «окончательно укрепившимся разумом» понял, презрев и задвинув в угол потемнее голос души и сердца.

... Та же зала в игуменском корпусе монастыря, тот же некто лет на вид тридцати-тридцати пяти, повадкою чиновник, хотя и в цивильном, поднеся кисти обеих рук, разглядывает их – внимательно, палец за пальцем, ноготок за ноготком. На безымянном пальце правой руки поблескивает перстенёк с камнем – дорогая, по виду, вещь, и вещь эта надолго привлекает внимание смотрящего; он бы, может быть, и весь день, и до самого вечера ею пролюбовался, да тут, как на беду, в комнату вбегает господин, очень похожий на тульского помещика Максимова, тоже пожилой, тоже лысоватый, тоже сладкоглазенькой. «На немъ все слегка засалено и поношено: панталоны, вздувшiяся на колѣняхъ, очень коротки; по атласному жилету со стеклянными пуговичками, отстегнутому у шеи, пролегаетъ дутая бисерная цѣпочка синяго цвѣта, а изъ кармана, сквозь протертый атласъ, бѣлѣет серебряная луковица»****.

- Ба! Часы-то откуда? Стащил, поди! - завидев гостя, смеётся «чиновник», широко раздвигая рот, показывая хорошие, не потерявшие ни цвета, ни числа меленькие, остренькие зубки.

Господин по виду помещик Максимов отскакивает к кожаному, старой моды двадцатых годов дивану, лупит глазками в дальний угол залы, на древнего письма потемнелый образ за теплящейся лампадкой:

- Я был, был, я уже был... Un chevalier parfait! Честь и слава монастырю. И отцу игумену, и отцу игумену, я ведь тем временем и тотчас к отцу игумену... Но как же, но где же?.. Впрочем, не угодно ли вам самим исследовать?

«Чиновник» с явным огорчением на лице пожимает плечом и произносит вслух: «Что же я могу сделать?!» Откуда-то через запертые двери, снизу, из сумрачной прохлады долгого коридора гулко и приглушонно доносится – чьё-то: «... обычно считается, что рассказчик легко отличим от автора именно благодаря форме первого лица - “Ich-Erzählung”, а третье лицо – “Er-Erzählung” связано с позицией “всеведущего автора” <...>. Во-вторых, эти же субъекты изображения иногда различают как варианты воплощения в тексте авторской позиции: через сопоставление им разных “версий самого себя” – “скрытый автор” инедостоверный рассказчик”...» [Выделение моё. - Л.]*****.

«Чиновник» ещё мгновенье-другое вслушивается в затихающий неотмирный глас, усмехается ему и вдруг, в два больших прыжка, подскакивает к господину по виду помещику Максимову и, ухватив пальцами несчастную стеклянную пуговку на жилете у того и с силою крутя её, точно с намереньем совсем оторвать, спрашивает:

- А что, как вы думаете, смерть, например... Что она... умрет когда сама-то?..******

Господин по виду помещик Максимов теряется, не знает что и ответить чтобы угодить, а ответа вовсе и не требуется. «Чиновник» бросает оторванную наконец пуговку, попадает ею в вазочку с скучным вареньем, в те же два прыжка подскакивает к окну с невыставлявшимися на лето двойными рамами, сметает с подоконника горшки с гераньками, горшки падают, бьются, из них по натёртому до блеска полу сыплется чорная сухая земля... Рывок – рамы настежь, и «чиновник», корпусом подавшись вперёд и наружу, выкрикивает над тихим монастырским двором – с гневом и обидою в голосе:

«И давно уже не бывало и даже припомнить невозможно было из всей прошлой жизни монастыря нашего такого соблазна, грубо разнузданного <...> невозможного, какой обнаружился тотчас же вслед за сим событием между самими даже иноками. Потом уже, и после многих даже лет, иные разумные иноки наши, припоминая весь этот день в подробности, удивлялись и ужасались тому, каким это образом соблазн мог достигнуть тогда такой степени. Ибо и прежде сего случалось, что умирали иноки весьма праведной жизни и праведность коих была у всех на виду, старцы богобоязненные, а между тем и от их смиренных гробов исходил дух тлетворный, естественно, как и у всех мертвецов, появившийся, но сие не производило же соблазна и даже малейшего какого-либо волнения» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

И далее, далее, сам себя эмоциею подстёгивая и охотно распаляясь:

«... всё же трудно было бы объяснить ту прямую причину, по которой у гроба старца Зосимы могло произойти столь легкомысленное, нелепое и злобное явление. Что до меня лично, то я полагаю, что тут одновременно сошлось и много другого, много разных причин <...>. Из таковых, например, была даже самая эта закоренелая вражда к старчеству, как к зловредному новшеству, глубоко таившаяся в монастыре в умах еще многих иноков. А потом, конечно, и главное, была зависть к святости усопшего <...> Ибо хотя покойный старец и привлек к себе многих, и не столько чудесами, сколько любовью, и воздвиг кругом себя как бы целый мир его любящих, тем не менее <...> породил к себе и завистников, а вслед за тем и ожесточенных врагов, и явных и тайных, и не только между монастырскими, но даже и между светскими. Никому-то, например, он не сделал вреда, но вот: “Зачем-де его считают столь святым?” И один лишь сей вопрос, повторяясь постепенно, породил наконец целую бездну самой ненасытимой злобы» [Выделение моё. - Л.] (299; 14).

Это обличение, Читатель, не то что нескрываемое, но и прямо выставляющееся на вид, вопиющее, это суд и в нём судия, конечно же, высказывающий на слове правду и факт, однако и правда и факт в этом его слове поданы с тенденцией и даже, как прежде говорили, «с направлением». Тенденция и «направление» очевидны, прочитываются безо всякой конъектуры*******, бьют по монастырю с его косностью, повальной причём, с проявившимся в братии предательством завета христианской, братской любви, с порочным упорствовании в заблуждении и проч. Тут же, правда, говорится и о том, что когда, по истечении лет, пелена спала с глаз, «иные разумные иноки наши... удивлялись и ужасались тому, каким это образом соблазн мог достигнуть тогда такой степени». Замечу тебе, Читатель, особо замечу, что как и часто у Достоевского, в одном только словечке может вдруг выказаться целая личность, а за нею, за личностью – явление. Речь об «иных разумных иноках» – вроде ничего, проходное определеньице, а ведь в нём сделан выбор, сделан г-ном Рассказчиком лично и для себя и в себе: «разуму» пред «сердцем и душой» отдано первейшее место.

Вот здесь и выторчивает очередная, из множества, заноза «недостоверного рассказчика»: г-н Рассказчик мало того что удалён от Православия, но он, вероятно, самый прямой либерал, из новых либералов, из «народничающих», из бегущих за просвещением и за «разумом» в мечтаемое своё «царство разума». Но и ещё: г-н Рассказчик, яростно нападая на монастырь и на братию, преследует вполне определённую цель, именно – выгородить, обелить и оправдать прошлое своего «будущего героя», причём во всём массиве прошлого г-ном Рассказчиком выбран один день, один день из жизни, из «всей» жизни Алексея Карамазова, когда свершилось «падение праведного», «перелом и переворот». Апологетика героя выстраивается г-ном Рассказчиком на почерпнутой из тех же «Записок» Алёши лживой и ложной формулке, по которой «все за всех грешны-виноваты»: весь монастырь, вся братия виновата в падении мальчика, поддавшегося, и столь естественно поддавшегося «влиянию среды», пагубному влиянию.

Словом, всё тот же, из долгоиграющих у Достоевского, тезис: среда заела. С одним но: в этом романе и в этой точке этого романа тезис этот никем прежде не прочитывался. И не только он один. А ещё что через неделю прочтётся! Эханьки!..

Подобпись: Йо-моё Правдоподобие Ликушин.

 

* П.П. Гнедич. Книга жизни. М., 2000. С. 37-38.

** Там же. С. 306.

*** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

**** Г.Успенский. Гость // Г.Успенский. ПСС. СПб., 1908. Т.3. С. 220.

***** Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2003. С. 750.

****** См.: Г.Успенский. Эскизы чиновничьего быта // Г.Успенский. ПСС. СПб., 1908. Т.3. С. 305.

******* Конъектура – (лат. - conjectura – догадка) – восстановление испорченного текста или расшифровка его частей, не поддающихся прочтению.

 

Tags: "Братья Карамазовы", Достоевский, литературоведение
Subscribe

  • АЛЬФА и ОМЕГА

    Три года тому один из первых моих «френдов», уже тогда «тысячнег» (то есть популярная в некотором роде личность), чуть не…

  • выГоДцЫ

    Н.Чернышевский , «Что делать?»: « Человеком управляет только расчёт выгоды». На 1862 – 1863 годы, когда писался…

  • абСУРДоПеРеВОД

    Русские немцы о немцах немецких, о нравах, о… Из сети, случайное: «… ещё со школьной скамьи граждан учат строго соблюдать…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments