?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

December 5th, 2009


Previous Entry Share Next Entry
11:53 am - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Седьмая: Труды и Воздаяния

2. Прилог, или Синопсис прелюдии отцеубийства. Круг Третий.

Шутовство – это щит от безумия.

Э.Т.А. Гофман

«... Прежде – это было давно – научные труды (ты уж позволь мне, как лицу сведущему, так их называть: труды) писались языком если и не вполне высокохудожественным, литературным, то хотя бы с потугою на таковой. Тебе, милый мальчик, отказывают в «научности» – плюнь: отказывающие – Иваны не помнящие родства, из глупости «прагматизма» и по беспамятству самоотсёкшиеся от научной традиции, от великой Культуры, живые по недоразумению мертвецы, в чьи головы намертво вдолблен мёртвый и мертвящий quasiязык «логически» вымученных диссертаций и монографий. Der Krieg ist erklärt – война объявлена, тобой – объявлена, и это великая война, это война Слова за человека и против его же, человечьего безумия. Безумство и безумие – не синонимы, запомни это, от меня запомни. Я не помощник тебе, лети сам. Увлекаться и безумствовать, безумствовать и ещё больше увлекаться – вот единственно возможное для тебя счастье. Иного при раздаче добрыми ангелами Божьих даров тебе не досталось: может, дежурный херувим попутал, а может, и Сам затеял очередную из обычных своих головоломок».

Ликушин морщится, крышка бровей домиком падает к тонкому столбику переносицы, угрожая катастрофой. «Ему вспомнился эпизод из детства, когда он спрятал ключ от ящика с серебром под стопкой носовых платков у матери в шифоньере; все в доме сбились с ног, разыскивая этот ключ, а он наблюдал за суетой со спокойной отрешенностью философа»*. В колонках стереосистемы приглушонно безумствует “Mars Volta” – последний осколок эпохи культурных переворотов второй половины ХХ столетия, причудливый, трагинервически ядовитый цветок амазонской сельвы.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

«Все эти нынешние, электрические и электронные игрушки придуманы с тем, чтобы человек получил от музыки удовольствие, проникся её мыслью, её идеей, её стремлением, ощутил восторг подобный тому, какой он получает, присутствуя при живом исполнении, на концерте. Это как если бы пред тобою сидел Достоевский и страницу за страницей, главу за главой рассказывал свой роман: ты вслушиваешься в еле уловимые интонации голоса, вглядываешься в его глаза и прочитываешь его сердце, и в сердце – то, о чём он в произносимом слове умалчивает. Но ты явственно слышишь его «неслышимое» слово, оно ярче и объёмней высказанных, оно наполняет произнесённые слова недостающими оттенками смысла, оно и есть истинно золотое слово – то, без чего целого музыки текста не постичь.

Но эти же игрушки позволяют изымать из живого музыки жизнь, вот так...»

Сначала отключается левая колонка, минуту погодя левая оживает, но стихает правая, потом звуку возвращается объём, ненадолго: басовый регистр уводится в ноль, звук становится плоским, пустым, затем низы возвращаются, верхи исчезают, остаётся нудящее: тыц-тыц-тыц. Слушать невозможно, музыки нет ни при одной из совершонных над живым и целым манипуляций.

«В “Братьях Карамазовых” организующая произведение тема (уголовное происшествие) раскрывается <...> по законам детективного жанра: интригующее начало <...> и завязка; цепь готовящих «катастрофу» событий; изложение самой «катастрофы» с умолчанием истинного виновника; наконец, развязка, в которой этот виновник выясняется, благодаря чему спадает напряженное волнение, вызванное детективным сюжетом. Но цель авторского замысла и, следовательно, идейная доминанта романа лежит не в перипетиях детективного сюжета, а в нравственно-философской и социально-публицистической тематике, которую этот сюжет вбирает <...> если повествование об уголовном происшествии (детективная тема) не несет на себе основной идейной нагрузки, <...> то сопоставление такого произведения с разрядом детективных будет так же мало способствовать раскрытию содержания, как и любое другое соотнесение» [Выделение моё. - Л.]**.

... Ремесло

Поставил я подножием искусству;

Я сделался ремесленник: перстам

Придал послушную, сухую беглость

И верность уху. Звуки умертвив,

Музыку я разъял, как труп. Поверил

Я алгеброй гармонию.

«Моцарт и Сальери». Трагедия гения и взявшейся «выяснять» его умышленной посредственности, «логика» и «математика». Известно, что исторический Сальери не убивал Моцарта, что убийство это совершено только в легенде, подхваченной гением Пушкина и превращённой в бессмертное творение. Никому, однако, не взбрело на ум (и слава Богу!) утверждать, что «повествование об уголовном происшествии», каким, вне всяких сомнений является Пушкинская драма, «не несет на себе основной идейной нагрузки», что «цель авторского замысла и, следовательно, идейная доминанта лежит не в перипетиях сюжета, а в нравственно-философской и социально-публицистической тематике», потому уже, что не будь «уголовного происшествия», не было бы и «идейной доминанты», и «нравственно-философской и социально-публицистической тематики» (и наоборот). Музыки бы не было.

Но это Пушкин, у него «уголовное происшествие» открыто, убийца явлен во весь рост – и в злодеянии, и в обосновывающей его «идейной доминанте», детективному сюжету там просто нет места. У Достоевского же «чуть» иначе, убийца скрыт, но вдруг на его роль начинает претендовать буквально обезумевшее ничтожество, злобный шут, физический и нравственный уродец, лакей, нахватавшийся верхов «теории». Достоевский выстраивает логическую цепочку «детективных» приманок читателю, уловливает его в торопыжных догонках за сюжетом. Начатый с извещения об «уголовном происшествии» роман выводится, в строгом соответствии с каноном жанра, к пункту, где сошлись убийственные устремления трёх желающих смерти Фёдора Павловича сыновей: Митя, со всею горячностью натуры, объявляет об этом открыто и не раз; Иван и Смердяков подталкивают его к катастрофе, соучаствуя в её подготовке, планируя её и устраняясь, «чтобы не мешать» «року», «судьбе», «праву», «натуральным причинам», «Провидению» наконец...

Убийство совершается на излёте двух третей текста первого романа дилогии. Кто убил? У всех (почти у всех) есть алиби, осуждённому присяжными Мите Достоевский выдаёт билет жертвы неправедного суда. Недавно, буквально на глазах возникшее подозрение в адрес «интенирированного» Ракитина сколь анекдотично, столь и громокипяще: «русские критики» недовольны – и собою, и своими предшественниками, Смердяков в роли убийцы их не устраивает. Эта часть критиков прислушалась к загадочным словам прокурора: «Но так как подсудимый уверяет, что убил не он, то, стало быть, должен был убить Смердяков, другого выхода нет, ибо никого другого нельзя найти, никакого другого убийцы не подберешь. <...> Будь хоть тень, хоть подозрение на кого другого, на какое-нибудь шестое лицо, то <...> даже сам подсудимый <...> показал бы на это шестое лицо, ибо обвинять Смердякова в этом убийстве есть совершенный абсурд» [Выделение моё. - Л.] (138; 15)***.

Но это, повторю, часть критиков. Другие, и они пока в большинстве, продолжают долдонить «золотофондовское»: «То обстоятельство, что непосредственным убийцей оказывается Смердяков и что убивает он не только из корысти, но и по идейным соображениям, по теории “всё позволено”, окончательно утверждает преимущественное значение идейной стороны дела по сравнению со стороной сугубо эмпирической» [Выделение моё. - Л.]****. Упёртое «долдонство» это, а с ним и делёж романа ржавым-тупым ножом по живому на «доминанты-детективщину», произрастает именно и только из обольщения образом главного героя, Алёши, «назначение» в убийцы Смердякова осуществляется вопреки очевидному: начатый с «детективного сюжета» роман в целом своём и до конца, до последней строки оставаясь гармоническим целым, должен, просто обязан этот сюжет сохранить, развить и разрешить наконец; в противном случае «организующая произведение тема», будто бы брошенная гениальным Автором на полдороге, при всей увлекательности «перепетий детективного сюжета», никак, по определению, не может слиться с «идейной доминантой» в единое целое, обречена рассыпаться в хаос и сумбур эпизодических рефлексий, «нравственно-философских» моралитэ и «социально-публицистических» памфлетов. Однако же, этого не происходит – в сознании именно «рядового» читателя не происходит. «Рядовой» читатель воспринимает текст как монолит, как целое, напряжонное волнение на двух третях романа в нём не спадает, напротив – остаётся и до конца неудовлетворённым (поиски убийцы в Ракитине частью критиков тому одно из великолепнейших свидетельств), и он, даже дурно и ложно своими учителями научаемый, в этом – прав, тысячу и сто тысяч раз прав!

Идеологически ангажированный критик (здесь без разницы – какими именно идеологами он ангажирован) тщетно пытается затереть («идейной доминантой» затереть) самое «тёмное» место в романе, вопрос: кто убил, как убил и, главное, почему, из какой идеи убил. Тщетно, потому как место это из самых ярких и самых «незатираемых», потому как убийца у Достоевского всегда идеолог, фигура яркая, неординарная, всегда и во всех его произведениях, а назначенец Смердяков, даже при всей его попугайной нахватанности от Ивана, на такую фигуру не тянет, со всеми натяжками к теории «всё позволено» – не тянет. В тексте романа нет однозначного и «математического» свидетельства, что убил Смердяков, и одно это уже говорит о многом, говорит, прежде всего, о единстве неоконченной дилогии, о необходимой распространённости «детективного сюжета» как на последню треть первого романа, так и на большую часть второго, ненаписанного. И в этой распространённости и должен был появиться ответ на главное читательское вопрошание: кто убил, как убил и, главное, почему, из какой идеи убил.

Говорилось: романное целое нам не дано; если в первом романе совершается убийство, и ключевой вопрос, вопрос имени убийцы, его мотивов к преступлению окончательно и бесповоротно не решён, значит решение это отложено было Автором на будущее, и опасность «ошибиться в беспристрастном суждении» возрастает с каждым невыдержанным критическим словом, в геометрической прогрессии.

Скажу здесь – давненько иными, не без надежды на неотвратимый крах Ликушинского выступления поджидаемое: имеется в архиве Достоевского одно будто бы неоспоримое и, главное, собственноручное, от Достоевского, свидетельство-признание об убийственной роли Смердякова, одно будто бы письмецо. Имеется. Привычно прикрываясь шутовским своим щитом от корпоративно-массознанческого безумия, скажу ещё: будь это свидетельство-признание действительно неоспоримым, не возникла бы попытка бунта внутри самой корпорации «русских критиков», с выдвижением на роль убийцы Ракитина, не возник бы, соответственно, в полную меру, и сам Ликушин, а и возник бы, да не так. Специалисты знают, о чём речь, неспециалистам предложу обождать «своего места» в продолжении «Убийцы».

Ликушин обещал, при начале «Убийцы», ввести тебя, Читатель, «вовнутрь Достоевского», в пространство, где живая музыка слова сохраняется незыблемо и неподвластно мертвящим критическим писаниям и мировому заблуждению; вот, всего лишь три фразы, вслушайся в их возвышенно-трагическую, но и исполненую живой веры, живой надежды и живой любви музыку: «Мир спасется уже после посещения его злым духомА злой дух близко: наши дети, может быть, узрят его…» (204; 21); «О том, что будущий антихрист будет пленять красотой. Помутится источник нравственности в сердцах людей, зеленая трава иссохнет» (363; 16); «Теперешнее поколение – плоды нигилятины 60-х годов. Это страшные и отвратительные плоды. Но их очередь придет. Подымется поколение детей, которые возненавидят своих отцов» [Выделение моё. - Л.]*****.

И вот – четвёртое, от Достоевского же, в записи В. Тимофеевой: «Они и не подозревают, что скоро конец всему... всем ихним «прогрессам» и болтовне! Им и не чудится, что ведь антихрист родился и идёт!.. Идёт к нам антихрист! Идёт! И конец миру близко, - ближе, чем думают!» [Выделение моё. - Л.]******.

Известно: действие первого романа дилогии «Братья Карамазовы» разворачивается на изломе 1860-х годов, спустя 13 межроманных лет оставшиеся в живых братья должны были оказаться в 1878-1879 годах, главному герою, Алёше, должно было исполниться 33 года. Мистически знаково – возраст Христа, но и возраст Антихриста. О втором-последнем не задумываются, не вспоминают, отчаянно поэтизируя первую, прямо-таки подручную аллюзию. Собственно сам Алёша в толкованиях «русских критиков» уводится на второй план, уводится из «детективного сюжета», заслоняется «идеологической иконой», в которой его образ «сближается» «с житийным топосом святого как духовного пути к Богу»*******. Обаяние этого образа настолько сильно, что читатель и критик склонны не замечать явных и разрушительных для образа изменений, которые тот претерпевает на каждом своём шагу, а если что-то и подмечается, то читатель и критик спешат «простить» мальчику очередную минутную слабость, отмахиваются от логики развития образа, по которой так или иначе, в какой-то момент количественное накопление ошибок обречено перейти в некое качество. И всё же вглядчивый читатель (В.Розанов, например) чувствует, что образ Алёши недостаточен, неполон, в силу этого слаб и неубедителен в своей «невысказанности». «Христосик» – говорит такой читатель: «Алеша Карамазов обыкновенно считается очень слабо и бледно написанным не удавшимся Достоевскому Христосиком»********.

Критики разных эпох (даже розных культур) в ту или иную меру убедительности спекулировали и продолжают спекулировать этим образом. В эпоху господства антиклерикальной идеологии, дамоспода «заведующие», сокрушаясь над «реакционной тенденциозностью» Достоевского, проявившейся при лепке этого образа, выпячивали намеченный во втором романе и известный по ряду достоверных свидетельств путь Алёши как революционера, террориста. «Естественно», при отказе его от веры, отречении от Бога, имени которого Алёша в эпилогическом наставлении своим малолетним сотоварищам не поминает. Но стоило идеологическому тренду перемениться, тут же возникло опровержение, массово подхваченное и поддерживаемое: «в высшей степени странной (если не невозможной) представляется мысль, что Достоевский, с его православными убеждениями, мог, связав главного героя с Алексеем человеком Божиим, решительно переосмыслить взятый образ и сделать из него святого революционера» [Выделение моё. - Л.]*********.

Что называется, какое время на дворе, таков мессия, критики перевооружились и пошли скопом в маляры-«иконописцы», точь-в-точь по надвременному Достоевскому: «критика наша понизилась уже очень давно, да и художники наши, большею частию, смахивают на вывескных маляров, а не на живописцев» [Выделение моё. - Л.] (88; 21).

И всё это – на глазах одного-двух поколений! Инверсионный сдвиг массознания крушит и юные мозги, и осыпающиеся, но рвущиеся в неофитском своём возбуждении чорт их знает куда. В очередной раз «происходит нравственная идиотизация человеческой природы, теряется всякий критерий добра и зла»**********.

Очевиднейшее: Ликушин, в своём порыве к доказательству «недоказуемого», яростно тенденциозен. Но это ведь стиль, это манера, это подача материала, не более того (но и не менее), под ними и за ними, однако, не безоглядная трескотня пустопорожне-барабанных воплей-призывов, а холодный анализ, маршевые колонны цитат, эшелоны фактов и аргументов, ищущая мысль, отказавшая в доверии всякому идеологически ангажированному субсидьеру, доискивающаяся самого Достоевского, его живой мысли, его золотого слова. (Развесистая трескотня, не правда ли! Ничем не хуже предшественников-«гигантов», с их «плечами», и всё же...) Единственная приемлемая для ищущего Достоевского в Достоевском идеология есть идеология Достоевского, который прямо о себе объявлял: «Моя идея в том, что социализм и христианство – антитезы» (262; 29.I); «Вопрос становится у стены: “Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?” И всё это будто бы у них во имя любви к человечеству: “Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим” – и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом» (68-69; 30.I); «Одна из самых важных задач в этом текущем для меня, например, молодое поколение, а вместе с тем - современная русская семья, которая, я предчувствую это, далеко не такова, как всего двадцать лет назад» (78; 29.II); «Это человек, не верующий вере наших верующих и требующий веры полной, совершенной, иначе» (232; 29.I); и – наконец: «Я социалист, но переменил идеал с эшафота. Великая идея Христа, выше нет. Встретимся с Европой на Христе» [Выделение моё. - Л.] (322; 25).

Вдуматься стоит: «но переменил идеал с эшафота». В любом доказательстве полезно довести оспориваемый тезис, тем паче догму, до упрощения-выпрямления абсурдного-закрайнего, фабульно-синопсисного, как в школьном изложении – таково моё незыблемое убеждение. Вот, положим, догматическое прочтение «Братьев Карамазовых», с малой толикою иронии: русский мальчик 19-20 лет, красивый, крепкий, но с плохой наследственностью, нечто среднее между идиотом и Христом, возвращается в дом к беспутному отцу, где назревает катастрофа по поводу украденного этим самым отцом у чуть менее беспутного старшего сына наследства; все дети в сборе, все ненавидят-презирают отца, все желают его смерти, все, но только не главный герой, этот самый русский мальчик, который, ко всему, пристроился-прибился к монастырю и в любимцы к последнему в нём «святому» старцу, и, вроде, отчаянно прибился: либо бессмертие со Христом, либо социалисты-атеисты, с непременной счастьефикацией всего человечества – его дилемма; временами на мальчика находит, он и в Бога отказывается верить, но и от смерти старца некоего чуда себе и всем ждёт, и вообще он «невыясненный»; вдруг, однако, старец этот, чуть не при смерти, изгоняет мальчика «в мiр», а затем и умирает; тут же совершается страшное преступление – кто-то убивает несчастного отца несчастного русского мальчика; подозрение падает на грозившего убийством старшего брата, улики вопиют, того и хватают, и помещают на время следствия в острог, и скоро должен быть суд; средний брат, идеолог отцеубийства, тем временем начинает мучиться, страдать, изобретать средство для вызволения из-под стражи невиновного старшего брата (сам его невиновности не вполне веря), а попутно и пытается выяснить – кто-же-то на самом-то деле мог убить; с больничной койки сползающий четвёртый брат, незаконнорожденный, мерзавец, трус, эпилептик, но и обладающий казуистическим умом, нашоптывает мучающемуся среднему брату, что, дескать, так понял его идею о вседозволенности, что, не дождавшись убийства от старшего брата, сам пошёл и убил, предъявляет «доказательства»; средний брат от своих мучений-терзаний, да от таких новостей понемногу сходит с ума, а казуист-эпилептик вдруг, ни с того ни с сего, «с бытовой точки зрения необъяснимо», как, изумляясь, показывает один из старейших исследователей, кончает жизнь самоубийством; проходит суд, старшего брата осуждают к каторге, средний, обезумевший, чуть не при смерти; а что же младший – главный герой романа, крепкий красавец с дурною наследственностью, милый Чорту мальчик? - он, выйдя «в мiр», наряжается в отлично пошитый костюм, надевает пуховую шляпу, ходит весёлым-розовощёким (все кругом желты), братьям – и осуждённому, и обезумевшему – твердит одно: «убил не ты», а грех отцеубийства валит на повесившегося казуист-мерцавца, собирает вокруг себя недоросликов-мальчишек, чему-то их научает, чему-то «божественному», вроде того, что «вечная память мёртвому мальчику» (один из его подопечных умер), и что «непременно мы все восстанем из мёртвых», впрочем, ни имени Христа, ни чего иного, вероучительного, не оглашая; на всё наслаивается любовь – многозначно-многофигурная, неопределённая, тем и влекущая и туманящая взоры...

Нет, ты, Читатель, как хочешь, а я согласен с Достоевским: «Никогда не поймут этого иностранцы и наши русские иностранцы и русск<ому> изменники!» (167; 11). Если брать отдельно – «идейную доминанту» (под всем этим в романе мощнейшая идейная доминанта подложена!) и «детективный сюжет», как он здесь представлен (близко к тексту, стоит отметить), никогда не то что иностранец, а и ни один изменник русскому ни черта в этой русской трагедии не поймёт, одно слово: достоевщина!

Но вот возьми живую жизнь Достоевского, со всею её драмой, если не сказать трагедией, прими апокалипсичность сознания им его, Достоевского, современности, его, Достоевского, неизбывную боль за «принёмные», за новые, за молодые поколения, всмотрись его, Достоевского, глазами в «текущее» – и за пределами России, и в расшатываемом его, Достоевского, государстве, вслушайся в те грозные первые аккорды назревающей, нависшей над человечеством смертоносной бури, которые явственно слышал он, Достоевский, войди в пределы современной ему, Достоевскому, падающей русской семьи и вымолви – его, Достоевского, слово: «Я социалист, но переменил идеал с эшафота. Великая идея Христа, выше нет... Вопрос становится у стены: “Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?”»...

А теперь задумайся – хоть на минутку: о ком он, Достоевский, мог писать свой последний роман – от эшафота, кого намеревался «выяснить» в главном герое этого романа – облегчённо-порхабельного «Алексея человека Божия», или...

«Путь безбожного своеволия человека должен вести к отцеубийству, к отрицанию отчества. Революция всегда есть отцеубийство»***********.

«Представляется неточным свидетельство А.С. Суворина о том, что Достоевский собирался “провести” Алешу “через монастырь и сделать революционером”. <...> В этой записи <...> соответствует истине, может быть, только то, что Алеша в дальнейшем прошел бы ряд новых испытаний. Возможно даже, он совершил бы и политическое преступление. Но нельзя предположить, что именно этот герой должен умереть за революционную идею. Ничто в существующей части романа не подтверждает этой мысли» [Выделение моё. - Л.]************.

С чего бы так суетливо хлопотать «русским критикам», а? Да, чуть не забыл напомнить: некто Ликушин, проведя свой «интерирарий», выяснил – первым из читавших роман за 130 лет со времени его написания, что на момент убийства помещика нашего уезда Фёдора Павловича Карамазова алиби у его младшего сына, у красивого, крепкого, хотя и с дурной наследственностью русского мальчика Алёши отсутствует. Впрочем, «это будет так же мало способствовать раскрытию содержания, как...»

Твой выбор, Читатель, - еinen freier sprechen – признать невинным (нем.) это существо, или... А я тем временем пойду вглубь, в глубь музыки Достоевского!

* Ф.С. Фицджеральд. Ночь нежна. М., 2003. С. 231.

** В.Е. Ветловская. Роман Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы». СПб., 2007. С. 11-12, 13.

*** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

**** В.Е. Ветловская... С. 176.

***** Неизданный Достоевский. Записные книжки и тетради 1860-1881 гг. М., 1971. С. 371.

****** Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. В 2-х тт. М., 1964. T.II. С.170.

******* Д.Э. Томпсон. «Братья Карамазовы» и поэтика памяти. СПб., 2000. С. 217.

******** Оскар фон Шульц. Светлый, жизнерадостный Достоевский. Петрозаводск, 1999. С. 322.

********* В.Е. Ветловская... С. 228.

********** Бердяев Н.А. Миросозерцание Достоевского. // Бердяев Н.А. Смысл творчества. М., 2004. С. 443.

*********** Там же. С. 389.

************ В.Е. Ветловская... С. 227-228.


(12 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:likushin
Date:December 21st, 2009 11:24 am (UTC)
(Link)
Тёплый синтез в наши подморозки актуален как никогда.
А правильный ответ будет - в перевёрнутом написании, рано или поздно, за и под корешком. )

> Go to Top
LiveJournal.com