likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

Categories:

РаЙаД

… Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были.
Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели,
слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся
шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса.

И.Бродский. Не выходи из комнаты… (1970 г.)
… Хотя красноречивейший язык
Не умолкал еще во прахе гроба;
Но много нас ещё живых, и нам
Причины нет печалиться. Итак,
Я предлагаю выпить в его память
С весёлым звоном рюмок, с восклицаньем,
Как будто б он был жив.

«Пир во время чумы». А.Пушкин
Дозволяется, прочтя выставленное в эпиграф, хмыкнуть: дурак затворник решил застрять на пригоревшей теме нынешнего вируса. Но ведь и да и нет: за шкафом (или за синюшным гробом шведского буфета XVIII века) с вирусом сопряжено нечто большее – хронос, космос, раса, а с нею и толика эроса, непременно с хаосом, ну – капелькою, на малый гвоздик из задней стенки, успевшей в развороте баррикад заскучать и по обоям, и по отпечатанному в них остекленелому лицу героя.
А герой всё тот же – Иван Петров Белкин, явившийся миру в холерную пандемию 1830 года, уже, как следовало, покойником.
***
Искателям в литературе известно, что Хармс в своё время сочинил, однако отчего-то не выписал «рассказ о чудотворце, который живёт в наше время и не творит чудес; он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает».
Очевидно, вроде бы, что здесь, у Хармса – зачаток в наивысшей степени иррационального персонажа, героя-бунтовщика и даже «человекобога», но такого уж «человекобога», который, из «манфредовско-джентльменско-мефистофельской» упёртости перебунтовывает сам себя и свою «осанну». А поскольку, как мне думается, чудеса производят не для себя – для людей, то этот чудотворец к людям-то симпатии, верно, не испытывает. И детей не любит, потому главные потребители чудесного именно дети, или «как-дети», то есть дети в обличье женщин и мужчин, старух и стариков.
Отчеркну – вроде бы очевидно.
Отчеркну, и пока, до срока, оставлю, потому, если поместить зыбкую фигуру Белкина в подобную схему, характерные черты прояснятся точно по мановению. Белкин признаётся ведь, что «звание литератора казалось» ему «самым завидным», что Бог весть какой автор Бог весть какого «Новейшего письмовника» некий господин Курганов казался ему «величайшим человеком» и что «мрак неизвестности окружал его как некоего древнего полубога». Белкин «иногда даже сомневался в истине его существования». Пушкин, конечно же, посмеивается, Белкин – нет. Белкин, вплоть до момента, когда сам наконец берётся за перо, почитает таинственного до беспортретности Курганова (как литератора «вообще») именно что «человекобогом», хотя и сомневается «в истине его существования» точно как иные сомневаются в истине существования Христа. А и само-то перо в Белкинской белой ручке очутилось как результат преодоления «древнего полубога» Курганова и его новейшего «Письмовника»: а ну как, дескать, я и сам «ополубожусь», здесь и сейчас? Чем чорт не шутит!..
Случай с «исчезновением» другого литератора – Б. (Фаддея Булгарина), вполне вероятно, пародирует финал проповеди Христа в Назаретской синагоге, когда иудеи «исполнились ярости и, встав, выгнали Его вон из города и повели на вершину горы, на которой город их был построен, чтобы свергнуть Его; но Он, пройдя посреди них, удалился» (см. Евангелие от Луки: 4, 16-30).
Процитирую комментарий к Евангельскому эпизоду от Архиепископа Аверкия (Таушева): «Войдя в Назаретскую синагогу, Господь стал читать то место книги пророка Исайи, где пророк от лица имеющего придти Мессии, говорит образно о цели Его пришествия. Устами пророка Мессия говорит, что Он послан Богом возвестить всем нищим, бедным, несчастным, что для них наступает Царствие Божие – Царство любви и милосердия. Евреи не сомневались, что пророчество это относится к Мессии, а потому, когда Господь Иисус Христос сказал, что ныне исполнилось писание сие, слышанное вами, им ничего не оставалось, как признать Его Мессией. И многие действительно готовы были принять Его, Как Мессию, зная о совершенных Им дивных чудесах. Но среди находившихся в синагоге несомненно были и враждебно настроенные к Господу книжники и фарисеи, имевшие превратное представление о грядущем Мессии, как о земном Царе, национальном вожде еврейского народа, который покорит под власть евреев все народы земли, а книжников и фарисеев, как своих приближенных, поставит во главе управления».
Книжники и фарисеи как приближенные Мессии… пророчество Исайи… Царство любви и милосердия… дивные чудеса, коим ни меры ни числа… И – русские литераторы: беспортретный Курганов с «Письмовником», Булгарин – потомок личного секретаря Лжедмитрия Первого (см.: родословие), Булгарин с криками о «конституции» на площади 14 декабря, с краденой у Пушкина идеей романа о самозванце, Булгарин с доносами в Третье Отделение и чудесным спасением Грибоедова, с критическими статьями и пасквилями, с «Иваном Выжигиным» наконец…
Невозможно, на мой взгляд, не заметить, как потолок в комнатке отставного офицерика и бестолкового помещика Ивана Белкина на глазах растворяется, открывая высоту «новых Небес» и глубину новых «чудес».
***
Но – к Хармсовой схемке, в плоть её.
Белкин мечтает об участи «чудотворца»-литератора, «полубога» и «мессии», однако (и это ключевая точка!) не сознаёт себя таковым; он творит, но ему суждено никогда не сознать сотворённого чуда. Вот он сам, Белкин – в «Истории села Горюхина» – говорит о чудо-«Повестях» и о выходе к «историческому» жанру, к «возвещению всем нищим, бедным, несчастным, что для них наступает Царство Божие», или наоборот – что оно, «Царство», минуло, прошло, оставшись только здесь, в словах сокровенной для мира рукописи:
«… Оставя мысли, принялся я за повести, но, не умея с непривычки расположить вымышленное происшествие, я избрал замечательные анекдоты, некогда мною слышанные от разных особ, и старался украсить истину живостию рассказа, а иногда и цветами собственного воображения. Составляя сии повести, мало-помалу образовал я свой слог и приучился выражаться правильно, приятно и свободно. Но скоро запас мой истощился, и я стал опять искать предмета для литературной моей деятельности».
«Замечательные анекдоты», писанные «правильно, приятно и свободно», с «украшением истины живостию рассказа» – вот авторская оценка «Повестей». И это – образцовый литератор, можно сказать – гений. («Кто бы он ни был, - отвечал Пушкин на вопрос о личности “покойного” автора, - а писать повести надо этак: просто, коротко и ясно».) Такое мог бы сказать Моцарт о своих чудесных творениях, тот Моцарт, которому друг его и коллега Сальери, пред тем, как одарить конечной свободой, открывает: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь».
Таким образом, Белкинская оценка своих «Повестей», помещонная в Хармсову схемку, есть не что иное как «рассказ о чудотворце, который живёт в наше время и творит чудесное; но он не знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо».
Это иррационально? Как безумие. Это натурально и «божественно»? Как безумие в «Не дай мне Бог сойти с ума». Если несбывшийся герой Хармса есть бунтовщик на Бога, то Белкин – бунтовщик на людей, на публику, на толпу, на «народ». Он творит чудо вопреки мнению «княгини» и иже с нею. Это к нему обращается «народный» поэт Пушкин в хрестоматийном и парадоксальном: «Поэт! не дорожи любовию народной. Восторженных похвал пройдёт минутный шум; Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм. Ты царь: живи один… Ты сам свой высший суд…» И именно «покойность» Белкина как Моцарта русской литературы (оба творят по канонам XVIII века) есть гарантия незыблемости их «Царства» и «высшего суда», их «абсолютизма»; только там – в конечном одиночестве они могут сохранять твёрдость и оставаться спокойно угрюмыми «божествами».
В этом самом месте можно, разумеется, развести турусы с казуистинами об отличии «народа» от «толпы» – можно. Но ведь ни Пушкина этим не замараешь и не очистишь, ни самой истины, которая, на мой взгляд, в неоспоримом тожестве «толпы» и «народа» (в настоящем контексте); разница лишь в «парадоксе» ситуативного поведения.
В полной мере дело выразил непревзойдённый парадоксалист Достоевский – в Поэме о Великом инквизиторе, где, по моему мнению, речь идёт больше не об Инквизиторе и инквизиции, не о Католичестве и не о безымянной Маске «Христа не того пришествия», но о «народе-толпе», о «слабых бунтовщиках» и «как-детях», о жаждущих чуда и властителя, о дарующих «избранным» власть как ложное чудо.

Вот они – при воскрешении семилетней девочки: «народ плачет и целует землю», «дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют “осанну”»; и они же (в чём убеждён Великий инквизитор, и так оно и есть) – «тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли».
Цветы и угли. Те же самые лица. Те же дети. Та же толпа «в детской резвости» «колеблющих треножник», «плюющих на алтарь, где твой огонь горит».
Разумеется, и здесь, как и во всякой ситуативности, имеется переход – тонкая грань, о которой Пушкин известен и которую он показывает в «Борисе Годунове», где «народ» сначала «в ужасе молчит», а спустя минуту «безмолвствует».
Это та же, наверное, грань, та же невидимая черта, что разделяет и соединяет этот Свет и Тот. Имя её – смерть.
***
…..
Таков у меня Белкин. Мой Белкин. Таков и Пушкин. Наш. Нашевсёлый, мною не присвоенный, неприсвояемо общий. И здесь, а и во всём корпусе писаний моих на «Белкинскую» тему, они, Пушкин и Белкин, разумеется, не целиковы – лишь малой частью, тонким краешком даны. Потому хотя бы, что целое Белкина куда больше и моих хаотически-клавиаторских потуг, и уж тем более того штампованного болвана, который выставлен в витрине пушкиноведенья и разнесён оттуда по «письмовникам» хрестоматийных научений.
Дам пример, что называется, с первой полки – от В.Вацуро: «В “Истории села Горюхина”, написанной уже от имени самого Белкина, литературное воспитание автора “Повестей” развернуто в еще более выразительной картине. “Письмовник” Курганова был его литературным евангелием; юнкером он углублялся в критические статьи “Благонамеренного” и мечтает о знакомстве с сочинителем “Б.” – т.е. Ф. Булгариным. Он переписывает в свои тетрадки “Опасного соседа”, “Критику на Московский бульвар”, на  “Пресненские пруды” и трудится над эпической поэмой, из которой получается лишь надпись к портрету. Все это пародийно очерчивает нам облик низового, “мелкотравчатого” литератора-любителя – почти все его литературные образцы были к 1830 г. достоянием провинциальных грамотеев.
Такой-то грамотей, простодушный, незлобивый, без образования, но с  детским благоговением перед сочинителями и сочинительством, должен был с буквальной  точностью переписывать в свои тетрадки старинные и наивные истории, уже два с лишком десятилетия кочующие по журнальным страницам и перешедшие в устный  анекдот. Эта фигура возникла в сознании Пушкина  еще в 1829 г., когда он писал “Роман в письмах”, рассуждая о пользе чтения старинных романов. В те же дни Пушкин начинает набрасывать биографию будущего Белкина. Он создавал литературную маску ординарного рассказчика ординарных повестей, прибегая к распространеннейшему приему литературной мистификации, чтобы тут же эту мистификацию разрушить и на ее основе создать иную, уже более высокого порядка, непосредственно подводящую искушенного читателя к глубинам авторского замысла».
Представьте теперь, что подобное писано было бы «искушонным слушателем, постигшим глубины авторского замысла», о Моцарте. Или – о Христе, пускай «не того пришествия». Невероятно, но – факт. И в этой невероятности, точно за синюшным гробом шведского буфета XVIII века, сидит наш национальный и пока ещё безымянный вирус, а с вирусом сопряжено нечто большее – хронос, космос, раса, а там и толика эроса, непременно с хаосом, ну – капелькою, на малый гвоздик из задней стенки, успевшей в развороте баррикад заскучать и по обоям, и по отпечатанному в них остекленелому лицу героя.
Моего героя. Точно.

Как будто б он был жив, не будь я дураком!
Tags: особый путь
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 8 comments