Дважды ударенная клавиша «у»: гулко.
***
«… Старик, Сатурн, один из древнейших римских богов, отождествляемый с Кроносом, пожравшим, как известно, многих своих детей, тоже – богов. Имя Сатурна традиционно связывается с корнем sat, что обозначает "сеять"; столь прямолинейно выведенная этимология позволяла считать Сатурна богом посевов, семян и, соответственно, урожая; мотив закапывания семян в землю (их "умирания") допускал причисление Сатурна к разряду хтонических божеств, властителей мира мёртвых. Впрочем, современными исследователями обе приведённые версии если не отрицаются с порога, то ставятся под сомнение ещё в прихожей. Однако, обнаружившаяся ещё в начале третьего века до нашей эры тенденция соотносить Сатурна с пожирающим своих детей Кроносом дала повод интерпретировать Сатурна-Кроноса как символ всепожирающего времени, и уже через этот символ вернуться к образу семян, совершающих непрестанный кругооборот растительной жизни в природе. Уместно напомнить тематически сходное изречение Иисуса Христа, сохранённое Евангелием от Иоанна (глава XII, стих 24), вынесенное, в свою очередь, великим русским писателем Фёдором Михайловичем Достоевским в эпиграф его последнего романа "Братья Карамазовы".
С другой стороны, каковы бы ни были и как бы не менялись наши представления о первоначальных функциях Сатурна-Кроноса, ни одной из существующих научных школ не подвергается сомнению тот факт, что это божество почиталось древними римлянами в качестве установителя и покровителя так называемого "Золотого Века". Более того, мифологически Сатурн был "низведён" с небес на землю и представлен в качестве легендарного царя области Лациум, куда он бежал, будучи свергнут и преследуем младшим своим сыном Юпитером, очевидно, мстившим за пожранных отцом братьев и, вероятно, сестёр. В Лации Сатурн был радушно принят правителем этой древней земли двуликим Янусом, научил латинян земледелию, виноградарству, садоводству и, вообще, всему тому, что мы и по сей день называем "цивилизованным образом жизни". Великие заслуги Сатурна были признаны и благодарными латинянами, и благодарно-неблагодарным правителем Янусом, который, в свою очередь, сделал Сатурна своим alter ego, то есть разделил с ним власть, а страна получила название "земли Сатурна". Сколь долго продолжалась эта счастливая жизнь, не известно, но в честь Сатурна римляне учредили ежегодно проводившийся праздник сатурналий.
Этот самый необычный праздник в народной культуре Древнего Рима пережил времена царей, республиканское правление, принципат, расцвет Империи и её падение и, воспринятый вчерашними "варварами", был возрождён, уже в эпоху Средневековья, превратившись в так называемый "Праздник дураков".
Главной отличительной чертой праздника сатурналий было то, что на время его проведения "хозяева жизни" – патриции и всадники как бы меняли своё социальное и имущественное положение на низшее, обращались в плебс, который, в свою очередь, хоть и на короткое время, но становился "владыкой мира", играл роли и исполнял обязанности своих господ. Действие прообраза будущего европейского карнавала начиналось 17 декабря и растягивалось на пять-семь дней. Никто и ничто не могло в эту неделю всеобщего безумия помешать простому легионеру, например, ветерану Пунических войн "превратиться" в назначенного Сенатом легата, а какому-нибудь дуралею-пастуху сделаться магнатом-рабовладельцем.
Такое странное, даже, может быть, извращонное воплощение находили в живой жизни представления древних римлян о дарованном им когда-то Сатурном "Золотом Веке": не иллюзии всеобщего, одномоментного для всех равенства и благоденствия жаждали они, а всего лишь "торжества справедливости", выражавшегося в превращении первых в последние, а последних в первые, счастливых в несчастные, а несчастных в счастливые...
На семь дней и ночей.
И всё-таки, как бы там ни было, центром праздничного действа являлись торжества по случаю "коронации" шутейного царя сатурналий, позже – императора или "самого" божества. В этом пункте всеобщий восторг и ликование буквально сотрясали римские город и мир: Ave, Caesar, Imperātor, moritūri te salūtant!
Наверняка покажется странным, а спустя минуту-другую и вовсе – чудовищным, но на разбушевавшемся празднике жизни этот отчаянный возглас обречонных смерти гладиаторов мог произнести заплетающимся от выпитого языком и ответить на него небрежным кивком головы один и тот же человек: на роль "шутовского царя" сатурналий зачастую избирался приговорённый к казни преступник. Когда истекало время всеобщего веселья, этого, вряд ли что чувствующего и сознающего от выпитого "румянорожего силена", "бога", "царя" и "императора" глумливые жертвователи с чистой совестью тащили на "голгофу". Римляне, как известно, в качестве орудия казни предпочитали использовать крест. Распятие, долгая и мучительная смерть на кресте – вот венец, вот истинный символ "Золотого Века"...»
***
К чему столь ветхая справка должна быть приложена – в недолгое время, Бог даст, объяснится. А вы пока посмотрите: вот он, этот несчастный счастливец – висит, он не пригвождён, он подвешен, жестоковыйный Рим оставил сему толику ритма как биения сердца, прерывистую дробь серебряных молоточков пульса, навылет пробивающих вискѝ. Он уже не Imperātor и тем самым не бог, поскольку великий праздник всеобщего притворства незаметно подобрался к своему хвосту и успел заглотить его трепещущий в объедках вожделения кончик. Но он ещё и не человек, потому разве может быть человеком этот бессмысленный, смердящий кусок мяса, весь в собственной блевотине и испражнениях, вывешенный на глумление и позор? Впрочем, сдаётся мне, случись здесь, в этом самом месте, среди вас, какой-нибудь из великих художников, именем, положим, Леонардо, Микельанджело или Рубенс, или кто-нибудь ещё из подобных, много возлюбивших мясистую плоть, дикую от зверского игру напряжонных усилием мышц, то не упустил бы столь редкой удачи – схватил бы чорные угли и белёную бумагу, ловя на острый глаз в считанные минуты воспроизвёл бы восхитительную натуру, во славу собственного божества и на изумление присной и завечной публики…
Нет, здесь не место для Пьеты: жанр вынес из себя, на раз, всю менее чем вероятную очередь из плакальщиц, искателей внезапного чуда, верных свидетелей «исторического события» и наивных учеников с обломанными в отчаянье стилосами и до кровоточащего мяса обломанными ногтями. Этих нет. А и вас, здесь мною собранных, тоже – нет, потому у вас, назойливо выученных «сострадать», нет ни толики сил, ни грана возможностей вознестись на этакую высоту – на крест «шутейного царя», в бессмыслицу мяса, боли и позора. Вы там – там! – подсказывает мне невидимо подошедший автор «Охотников на снегу» Питер Брейгель, который Старший, – там! туда погляди с нашего возвышения, погляди вниз, в долину меж семи холмов, где живо суетятся мелкие и мельчайшие тёмные фигурки; это воротившиеся к своему природному состоянию и достоинству «хозяева жизни» – патриции и всадники – гонят заигравшуюся чернь прочь от своих разграбленных буфетов и опустошонных кладовых, из обнесённых кабинетов и обгаженных спален. Слышите – прочь! Так поспешите ж, потому этот, что всё ещё висит здесь, на кресте, в невыразимой тоске смертного одиночества, он – я точно вижу! – вдруг, на мгновенье прозрел и увидел и изловил на изпредельно заострившийся глаз всю эту вашу возню, суету утаскивания-умыкания последних объедков и битых безделушек, увёртывания от ударов и укоров с угрозами, изловил и вспомнил нечто важное и упущенное во время недолгого «царствования» своего. Что же?!
Он вспомнил вдруг, что мог бы в любой момент, успевши насладиться и насытиться всеобщим поклонением и подвластностью его «императорской» прихоти, – мог бы! – повелеть всем вам убить самих себя, разом – всем и всех. О! вы снова смеётесь, вы отмахиваетесь от нелепицы, презрительно хмыкаете и принимаете независимые позы? Вы думаете, что сей глупец решил таким образом избавить себя от известного ему и вам мучительного и позорного его будущего, с каждою минутой становящегося – к нему и к вам – всё ближе, вот: шажок, ещё шажок, другой и третий, и все – по «Via Dolorosa»?.. Вы полагаете, что дурак не догадывался о том, что, взбреди ему на пьяный ум подобная блажь и решись он озвучить её в вашем присутствии, вы бы в ту же минуту приговорили его, и десяток, другой острых и верных клинков пресекли и никчемную жизнь «всешутейшего», и всеспасительный балаган? Да, вы уже решили: обречонный и испугался неотвратимого, и понатужился хоть сколько-нибудь да продлить себе (и вам!) удовольствие жестокой игры.
Пусть так.
Но а ежели он просто пожалел вас, ежели он не так уж и глуп и пьян каким казался и кажется и будет казаться ещё целый год, до новых, очередных сатурналий? Приставьте лесенку к шаткому орудию казни, взойдите по трём косеньким ступенькам, подымите смердящему веко, гляньте, вонзитесь живым глазом в умертвлённый зрачок…
Он, этот плотяной, почти уже обесцветившийся хрусталь более чем трезв и более чем осмыслен. Он весь – сострадание. Сострадание к вам. Он – та точка, в которой подобное единственно возможно. Единственно, в неподражаемой единичности своей, реально и чудесно. Вопреки перенесённому в коду эпиграфу: «Мы так привыкли притворяться перед другими, что под конец начинаем притворяться перед собой» (Франсуа VI принц де Марсийак дюк де Ларошфуко, человек без образования, мизантроп, персонаж романа «Три мушкетёра» А. Дюма).