likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

Categories:

УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Шестая: Всевидящее Око

Легенда о семитысячелетнем старце и ответе послушника его.

2. Эпистолярный заговорщик: салонно-детективная история (ещё продолжение)

 

Смирите гордости жестокой исступленье:

Имеет он права на ваше снисхожденье;

На слезы жалости...

А. С. Пушкин. «Безверие»

 

В августе 1904 года А.Белый напишет, обращаясь к П.Флоренскому: «Если бы Достоевский обладал той степенью прозорливости, как Вл. Соловьев, то вместо “Братьев Карамазовых” мы имели бы “Апокалипсис”»*. Откликаясь обжигающему дыханию эпохи, прослышав страшные трубы её, немец Рильке выведет: «Россия граничит с Богом». Соглашаясь с твёрдым немцем Рильке, Ликушин горько усмехается шаткому русскому Белому: в «Братьях Карамазовых» Россия и весь мiр получили новое «Откровение», но прочесть его смогли в меру «степени прозорливости».

Автор «Записок» Алексей Карамазов, «присовокупляя» к словам Зосимы своё, убийственное, чертит в невидимой мiру тетрадке: «Таинственный гость, а теперь уже друг мой, поведал мне, что вначале даже и совсем не мучился угрызениями совести. Мучился долго, но не тем, а лишь сожалением, что убил любимую женщину, что ее нет уже более, что, убив ее, убил любовь свою, тогда как огонь страсти оставался в крови его. Но о пролитой неповинной крови, об убийстве человека он почти тогда и не мыслил. Мысль же о том, что жертва его могла стать супругой другому, казалась ему невозможною, а потому долгое время убежден был в совести своей, что и не мог поступить иначе» [Выделение моё. - Л.] (278; 14)**.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

Да, Читатель, - исторические, современные Достоевскому русские мальчики охотно брали в друзья убийц, и здесь, в этой точке Зиновий и Алёша, разделённые десятилетиями, эпохами, ничем один от другого не отличаются. «Почему Алёша, причём здесь – Алёша, - воскликнет иной читатель, - он ведь сам убийца!..» Верно, но ведь тот убийца, историю которого выписывает Алексей Карамазов, «теперь уже друг» его. Сугубый друг, и надолго. Разве – нет? И разве отличаются от них – от Зиновия и Алексея, в свою очередь, мальчики нового поколения, скотопригоньевские школьники, взявшие себе другом одного румянолицего подростка, прежде ходившего в ряске и славившегося тем, что он «мистик»? Когда убеждённый догмой читатель выступает к Ликушину с «психологическим» опровержением, когда он припоминает лишь изредка колеблемое спокойствие послеубийственного Алёши и начинает восклицать, что «это невозможно – быть ТАКИМ, совершив ТАКОЕ», Ликушин твёрдо и уверенно отсылает сего читателя к словам: «о пролитой неповинной крови, об убийстве человека он почти тогда и не мыслил» и «долгое время убежден был в совести своей, что и не мог поступить иначе». Ликушин отсылает такого читателя к Достоевскому – непревзойдённому знатоку человеческой души, психологии преступления и преступника. «Идейные» убийцы Достоевского в первое время по совершении убийства живут с сознанием, что убили не человека, а «идею», «вредное насекомое», «любовь свою», которая есть то же «насекомое» – не более того. Они убеждены «в совести своей», в том, что «не могли поступить иначе».

... Алексей Карамазов продолжает свои «Записки», отдаёт бумаге тоску о себе, о горе-злосчастии своём и «лике» своём – смертно искажонном: «Томил его несколько вначале арест слуги, но скорая болезнь, а потом и смерть арестанта успокоили его, ибо умер тот, по всей очевидности (рассуждал он тогда) не от ареста или испуга, а от простудной болезни, приобретенной во дни его бегов, когда он, мертво пьяный, валялся целую ночь на сырой земле» [Выделение моё. - Л.] (278; 14). Высказанная в этом отрывке самоуспокоительная уверенность убийцы, что хотя бы вторая смерть вполне «естественна» и не ложится на его совесть, конечно же важна для понимания образа Алёши в период между арестом Мити в Мокром, судом и послесудьем, и к этому Ликушин ещё вернётся в своём месте. Куда важней, однако, представляется следующее: патетические «землепевцы» из числа «русских критиков» бегут, точно чорт от ладана, упоминания прибирающей невинную жертву «сырой земли»; именно эта «земля» в их «почвенническую» концепцию – от Марьи Лебядкиной с её на локоть проплаканной землёй до Алексея Карамазова с его безотчётным валяньем на монастырской клумбе не вписывается, а между тем в ней весь фантастический реализм Достоевского и до самых небес подымается, и обе бездны разом ухватывает и в себе держит: с Богом она, «сырая земля», с мистической прописи пишется, зарытому зерну новую жизнь даёт, а вне Бога, в сознании отрекшегося от Бога убийцы – лишь к «очевидному» признанию «естественного факта» и годна. Здесь тот же «зеркальный» дуализм: Земля и земля, Жизнь вечная и вечная смерть, Христос и антихрист...

Но вот ещё – «мелочь», очевидно важная для автора «Записок»: «Краденые же вещи и деньги мало смущали его, ибо (всё так же рассуждал он) сделана кража не для корысти, а для отвода подозрений в другую сторону. Сумма же краденого была незначительная, и он вскорости всю эту сумму, и даже гораздо бóльшую, пожертвовал на учредившуюся у нас в городе богадельню. Нарочно сделал сие для успокоения совести насчет кражи, и, замечательно, на время, и даже долгое, действительно успокоился – сам передавал мне это. Пустился он тогда в большую служебную деятельность, сам напросился на хлопотливое и трудное поручение <...> и, будучи характера сильного, почти забывал происшедшее; когда же вспоминал, то старался не думать о нем вовсе. Пустился и в благотворительность, много устроил и пожертвовал в нашем городе, заявил себя и в столицах, был избран в Москве и в Петербурге членом тамошних благотворительных обществ» [Выделение моё. - Л.] (278; 14).

Известна благотворительность Раскольникова – по тому же семейству Мармеладовых, известно, что и им, Раскольниковым, «сделана кража не для корысти», известен подслушанный им, Раскольниковым, разговор студента с офицером о «справедливости» убийства «вредной старушонки» для спасения на её деньги «сотен и тысяч существований», известен прочтённый Достоевским в молодые годы роман Бальзака «Отец Горио» с вопрошанием о «миллионе китайского мандарина». Но вот одна странность, Читатель: подготавливая, в самой апогее написания и публикации «Братьев Карамазовых», «Речь о Пушкине» (1880 год), Достоевский вдруг выписывает на черновике: «У Бальзака в одном романе один молодой человек в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах еще разрешить, обращается с вопросом к любимому своему товарищу, студенту, и спрашивает его: “Послушай, представь себе, ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и за смерть мандарина тебе волшебник пошлет сейчас миллион, и никому это неизвестно <...>” Вот вопрос и вот ответ: “Est-il bien vieux ton Mandarin? Eh bien, non, je veux pas”. Вот решение французского студента» [Выделение моё. - Л.] (344; 7). Удивителен ответ этого «французского студента», сначала поинтересовавшегося, - «А твой мандарин очень стар?», а после отказавшегося от «миллиона»: «Ну нет, я не хочу». Но куда как удивительно, что Достоевский вдруг припоминает давний роман Бальзака и, припоминая, интонационно выделяет «решение французского студента», противопоставляя тем самым этого «французского студента» кому-то другому, но кому, как не русскому мальчику, русскому, вероятно, студенту. И ещё удивительней, что в последний момент Достоевский снимает из «Речи о Пушкине» этот отрывок! Для такого решения, как представляется, достаточным основанием могло быть либо признание неважности самой темы, либо напротив – чрезмерной её злободневности, излишней открытости вопрошания. Напомню, «Речь о Пушкине» готовилась «на фоне» «Братьев Карамазовых», готовилась с той продуманностью, с какой, может быть, ни один выпуск «Дневника писателя» не готовился, так что имеются все основания прочитывать её не без оглядки на роман. Пример со «старением» мужа Пушкинской Татьяны, генерала, и с единственно возможной разгадкой этого внезапного «состарения» его, предложенной в одной из главок «Убийцы в рясе», подтверждает верность такого взгляда – откуда и как смотреть и прочитывать эти двоящиеся пары молодых и стариков, красавиц, студентов, генералов и мандаринов...

(Кстати, Читатель, в скобочку спрячу самое удивительное в этой «французской» историйке: место, на котором она должна была появиться в «Речи о Пушкине», - как раз то самое, следом за внезапно «состаревшимся» генералом и за вопрошанием о возможности счастья всечеловеческого на страдании «обесчещенного старика». Важнейшее место, многое открывающее и на многое указывающее, в частности – на верность Ликушинской догадки о тайне «Братьев Карамазовых».)

Ликушин уже говорил, и не раз, что в «Таинственном посетителе» как в зеркале отражается фабула «Братьев Карамазовых», отражается без надуманного «русскими критиками» разделения на то и на сё. Вот, пред нами – тема употребления краденых, кровавых денег на «благотворительность», на «спасение» страждущих и гибнущих. Тема, за рамками «Записок» Алексея Карамазова имеющая развитие и продолжение. Ещё два эпизода в романе связаны с благотворительностью: в первом Алёша всучивает штабс-капитану Снегирёву две сотенные бумажки; во втором эпизоде даётся истинно христианский ответ на «милостыню»; ответ, данный Зосимою Алёше чрез послушника Порфирия; ответ этот почти мистический, с фигурой «милой из Вышегорья» и её девочкой Лизаветой у ней на руках. Оба эпизода показывают с разных сторон Алёшу-«благотворителя», благотворящего из денег, выданных ему Катенькой Верховцевой. Эти, Катенькины, денежки крайне интересны, Читатель! Их восемьдесят тысяч, что, «по-достоевски», всё одно что миллион, и достались они Катеньке «сказочно» и на чужих смертях, на внезапной – «на одной и той же неделе» – смерти от оспы двух ближайших наследниц её «главной родственницы», генеральши: «В Москве у них дела обернулись с быстротою молнии и с неожиданностью арабских сказок» [Выделение моё. - Л.] (107;14). Не тот ли здесь «волшебник», вычеркнутый из «Речи о Пушкине»?

Идём дальше. Мнимый, «назначенный» убийца Смердяков (вовсе и никак уж не благотворитель), которому, точно от того же «волшебника» и по тому же «волшебству», в чулок свалились три тысячки, подсчитывает наследство от убиенного Фёдора Павловича, рассудительно делит его между двумя, за вычетом Мити, братьями, остающимися в правах наследования. Выходит по 60 тысяч на брата – сумма немалая, сопоставимая со «сказочными» деньгами Верховцевой, почти «миллион». (Напомню: «сказочный» миллионер князь Мышкин де факто остался с суммой куда как меньшею миллиона, но в мире Достоевского «миллион» понятие условное, почти синоним «десятков», максимум «сотни – полутора сотен тысяч».) Предположительно, сумма, которая достаётся при разделе отцовского имущества Алексею Карамазову, могла быть удвоена: известно, что брат Иван крепко нездоров, он без пяти минут сумасшедший, а где сумасшествие, там вероятна и опека. Да, опять же, выживет ли? И долго ли проживёт, коли к тридцати годам намеревался свести счёты с жизнью? А шесть лет, оставшиеся Ивану на «испитие кубка» – всего лишь половина межроманного срока...

Словом, из всего множества персонажей «Братьев Карамазовых» на роль «миллионера-благотворителя», «нового Ротшильда», выясняющегося на острие парадигмы: «или жить для бессмертия», или... решать вопрос «так называемого четвертого сословия», «вопрос Вавилонской башни», строящейся «для сведения небес на землю», годится один только главный герой – Алексей Фёдорович Карамазов. Он, этот русский мальчик, «юноша отчасти уже нашего последнего времени» (25; 14), единственный, кто способен в 1880 году дать «русский ответ» «безвольному» «решению французского студента»; он – романный «решитель», от него будет требовать «решения» та же Верховцева, от него станет ждать решения своей судьбы осуждённый в каторгу Митя; о нём, и только о нём мог думать Достоевский, когда выписывал «французский» эпизод в «Речи о Пушкине».

«Предшественник» Алёшин, Таинственный посетитель – совсем иной эпохи и иной судьбы персонаж, далёк он от идей «последнего времени» и их воплощения «не в мечте, а на самом деле». И всё же... психологический рисунок мучения таящегося убийцы – один на всех преступников, сколько бы их ни было, и какие бы бездны времени и пространства их не разделяли: «всё же стал наконец задумываться с мучением, не в подъем своим силам» (278; 14) и он. Таинственный посетитель женится, «мечтая, что женитьбой прогонит уединенную тоску свою» (278; 14), у него «пошли дети» – новая мука: «Как я смею любить, учить и воспитать их, как буду про добродетель им говорить: я кровь пролил»; «не могу смотреть в их невинные, ясные лики; недостоин того» (279; 14). «Наконец начала ему грозно и горько мерещиться кровь убитой жертвы <...>. Стал он видеть ужасные сны. Но будучи тверд сердцем, сносил муку долго: “Искуплю всё сею тайною мукой моею”. Но напрасная была и сия надежда: чем дальше, тем сильнее становилось страдание. В обществе за благотворительную деятельность стали его уважать, <...> но чем более стали уважать его, тем становилось ему невыносимее. Признавался мне, что думал было убить себя. Но вместо того начала мерещиться ему иная мечта <...>. Мечтал он так: восстать, выйти пред народом и объявить всем, что убил человека. Года три он проходил с этою мечтой, мерещилась она ему всё в разных видах. Наконец уверовал всем сердцем своим, что, объявив свое преступление, излечит душу свою несомненно и успокоится раз навсегда» [Выделение моё. - Л.] (279; 14).

Разбирая историю Таинственного посетителя, видишь в ней развёрнутый во временной протяжонности слепок со скороспелого признания Родиона Раскольникова, который просто «не успел» дожить романной жизнью своей до мучения «искупить всё» «тайною мукой», до мечты объявить себя убийцей; Зиновий по отношению к Таинственному посетителю играет ту же роль «подстрекателя» к признанию, что и Соня Мармеладова, вплоть до чтения Евангелия перед «подвигом», разве Евангельские стихи им разные попадаются. И оба они – и Раскольников, и Таинственный, ищут себе «успокоения» вне Церкви, вне Бога. Сознав это, оказываешься перед вопросом: Достоевский повторяется, фантазия его иссякла? Или «Таинственный посетитель» – вещь в себе, ноумен, из романного целого выделенный, ничего вовне из себя не проецирующий, никого и ничего не проясняющий? «Как же! - возразят, - а мучения Ивана Фёдоровича, а его признание на суде, а самоё безумие его – это разве не развёртка «Таинственного посетителя», разве это не выплеск в ваше навязшее на зубах “романное целое”? А Смердяков, который будто бы признался Ивану Фёдоровичу в убийстве и повесился, не вынеся той же, или схожей, в меру его развития, муки, - разве это не искомый финал?»

А вот здесь, Читатель, на этой самой точке никак невозможно остановиться, необходимо идти дальше – до конца сего возражения. Там, в этом «конце», пошатываясь с перепою да перепугу, стоит-колеблется фигурка старообрядца-раскольника Николая Дементьева, Миколки-красильщика из «Преступления и наказания», который, подобрав оброненный Раскольниковым футляр с серьгами, пропил его, а, пропив да протрезвев, из самоубийственной петли выскочив (повеситься ведь хотел), пошёл и наговорил на себя – в самый критический для истинного убийцы момент, в исступлении некоем. А рядышком с «крестьянином ефтовым», в тёмной комнатке, в углу, за шкапом, над револьвером в трясущейся руке щерится бледное лицо самоубийцы Кириллова из «Бесов», в предсмертной (или, если угодно, как у Смердякова – в «посмертной») записке взявшего на себя вину беснующихся «наших», и тоже, надо же такому случиться – в убийстве.

Нет, Читатель, если уж и впрямь признавать «Братьев Карамазовых» «вершиной творчества Достоевского», следует крепко усвоить, что наличие мнимого или мнимых убийц, берущих на себя из тех или иных побуждений чужую вину, есть обязательная компонента и «детективной», и «идеологической» составляющих его «убийственных» романов, что от романа к роману эта компонента берёт всё больше силы, всё больше «идеологизируется» (от намёка на «извращённость» раскольнического сознания в случае Миколки-красильщика, через идеолога «человекобожия» Кириллова до вовсе уж надмирного бунтаря-философа Ивана Фёдоровича); что, уже только по усилению «идеологизации» мнимых убийц убийца подлинный не «идеологом» быть у Достоевского не может, что убийца подлинный, скрывающийся за спинами мнимых, «идеологизирован» в степени по сравнению с этими последними, что он фигура самостоятельная, куда как сильнейшая этих последних, и он... он, Читатель, ни в коем случае не слуга и не Смердяков.

Достоевский оказался куда более тонким и изощрённым психологом, чем его читатель; читатель послушно пошёл на поводу у гениального Автора, обманулся выставленной на вид «наивностью» и «прямотой» Достоевского, его маски – г-на Рассказчика, его персонажей, в том числе и открыто лгущих и ещё более открыто перевираемых вымышленными собратьями своими. Но ведь, вот – психология реального убийцы выписана была Достоевским ещё в 1873 году: «Бывают страшные убийцы, не смущающиеся даже при виде убитой им жертвы. Один из таких убийц, явный и уличенный на месте, не сознавался до конца и продолжал лгать перед следователем. Когда же тот встал и велел его отвести в острог, то он с умиленным видом попросил как милости проститься с лежавшею тут же убитою (его бывшею любовницею, которую он убил из ревности). Он нагнулся, поцеловал ее с умилением, заплакал и, не вставая с колен, еще раз повторил над нею, простирая руку, что он не виновен. Я только хочу заметить, до какой зверской степени может доходить в человеке бесчувственность» [Выделение моё. - Л.]***. Но здесь ещё не «убийца-идеолог», «идеолог»-то куда пострашней будет: «... это сумасшедшие, и между тем у этих сумасшедших своя логика, свое учение, свой кодекс, свой бог даже и так крепко засело, как крепче нельзя. На это не обращают внимания: пустяки, дескать, не похоже ни на что, значит, пустяки. Культуры нет у нас <...> Вырвана она с корнем. А так как не единым хлебом живет человек, то и выдумывает бедный наш бескультурный поневоле что-нибудь пофантастичнее, да понелепее, да чтоб ни на что не похоже (потому что, хоть всё целиком у европейского социализма взял, а ведь и тут переделал так, что ни на что не похоже)» [Выделение моё. - Л.] (67;30.I).

... Выписываю из тех же черновиков к «Речи о Пушкине»: «Овладей собою сначала и увидишь рай. Это уже указание, это уже русским духом повеяло. Не безграничная личность, а смирись, подчини себя себе, овладей собою, - что, впрочем, и есть самое сильное проявление личности, а не требуй прав человечества» [Выделение моё. - Л.] (214; 26). Снова и в другой раз на грани с требованием «прав человечества» возникает это обетование: «и увидишь рай». Казалась бы, - всё тут, точка: «увидишь»! Но ведь и богач из ада «увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его» (Лук. 16, 23). Но ведь не «войдёшь» сказано, но ведь указано на начальность пути, на надежду, и только лишь: «уже указание», «уже повеяло»! Но ведь: «сначала смирись», и тогда... «И тогда узришь Христа, не убьешь и не растерзаешь, а простишь и полюбишь» [Выделение моё. - Л.] (215; 26).

А коли уже убил, коли уже успел убить и растерзать, тогда – что?

Тогда тебя ждёт долгая и мучительная дорога, дорога, которой не пройти за тебя никому, и дорога эта ведёт к храму и к Богу, потому без Бога тщетна мечта твоя «искупить всё» хоть трижды «тайною мукой», тщетна надежда спастись, обойдясь лишь тем, чем понадеялся спастись Таинственный посетитель, который «уверовал всем сердцем своим, что, объявив свое преступление, излечит душу свою несомненно и успокоится раз навсегда».

Вот он, Читатель, - пред тобою, - по истечении тринадцати лет объявивший Зиновию о решимости открыться «всем» в преступлении своём, требующий от Зиновия «решить одно» суетливое сомнение: «Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, - но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в сердцах их по себе оставлю! <...> А расстаться-то с ними, оставить навеки? Ведь навек, навек!» (279; 14). Он всё ещё убеждён, что «наступит рай» для него, «тотчас же и наступит», как он объявит себя убийцей. Но: кому он «объявит», пред кем он «объявит» – это важно, это главное. Помнишь ли ты, Читатель, как в самом начале романа, в главке «Верующие бабы» подошла одна мужеубийца к старцу Зосиме и объявила себя и преступление своё? Напомню ещё: не первый был Зосима, кому она открылась, первым был батюшка, поп, священник в сельском, видать, храме – на исповеди. Не пред людьми и мiром открылась тёмная баба, а пред Богом!..

И решил за Таинственного посетителя русский мальчик Зиновий его судьбу: «Идите и объявите» (281; 14). И отошёл от него убийца, и «с полчаса прошло», и «была уже поздняя ночь, часов около двенадцати», и возвратился убийца, и солгал какую-то мелочь, и посидел «минуты с две», «затем встал, крепко обнял <...> и поцеловал...

- Попомни, - говорит, - как я к тебе в другой раз приходил. Слышишь, попомни это!» (281; 14).

И когда всё уже наконец объявилось – «средь шумного бала», в большом собрании, куда съехался «весь город», когда – после – «страдалец заболел», и выяснилось, что он при смерти, открылся Михаил раб Божий Зиновию в своём последнем посещении его дома: «никогда ты не был ближе от смерти» (283; 14).

... Финал Таинственного посетителя и его истории, записанный Алексеем Карамазовым со слов старца Зосимы: «Через неделю он помер. Гроб его до могилы провожал весь город. Протоиерей сказал прочувствованное слово. Оплакивали страшную болезнь, прекратившую дни его. Но весь город восстал на меня, когда похоронили его, и даже принимать меня перестали. Правда, некоторые, вначале немногие, а потом всё больше и больше, стали веровать в истину его показаний и очень начали посещать меня и расспрашивать с большим любопытством и радостью: ибо любит человек падение праведного и позор его» [Выделение моё. - Л.] (283; 14).

Русский мальчик Зиновий «через пять месяцев удостоился господом богом стать на путь твердый и благолепный» (283; 14), ушёл в монастырь, начал свой долгий и многотрудный путь, путь инока.

И вот здесь, Читатель, в этой точке – рознь и бездна: праведник, православный монах, старец Зосима и «праведный» Михаил, бывший «Таинственный посетитель»; посмертные «позор и падение» праведника старца Зосимы, «во гробе провонявшего» и осмеянного, и «падение праведного и позор» оплаканного всем мiром, всем городом убийцы Михаила, суд человеческий и суд Божий...

И много чего ещё, но сегодня, сегодня – всё, точка.

Подпись: Ликушин.

 

* Цит. по: «Мой вечный спутник по жизни». Переписка Андрея Белого и А.С. Петровского: Хроника дружбы. М., 2007. С. 101.

** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

*** Цит. по Достоевский Ф.М. Дневник. Статьи. Записные книжки: В 3 т. Т.1. 1845-1875 гг. - М.: Захаров, 2005. С. 292-293.

 

Tags: "Братья Карамазовы", Достоевский, литературоведение, роман
Subscribe

  • ДОЛИНа ЦАРей

    В ком фанатизм способен на смиренье, На том печать избранья и служенья. Ап.Григорьев «Настоящая роскошь и…

  • выГоДцЫ

    Н.Чернышевский , «Что делать?»: « Человеком управляет только расчёт выгоды». На 1862 – 1863 годы, когда писался…

  • абСУРДоПеРеВОД

    Русские немцы о немцах немецких, о нравах, о… Из сети, случайное: «… ещё со школьной скамьи граждан учат строго соблюдать…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 26 comments

  • ДОЛИНа ЦАРей

    В ком фанатизм способен на смиренье, На том печать избранья и служенья. Ап.Григорьев «Настоящая роскошь и…

  • выГоДцЫ

    Н.Чернышевский , «Что делать?»: « Человеком управляет только расчёт выгоды». На 1862 – 1863 годы, когда писался…

  • абСУРДоПеРеВОД

    Русские немцы о немцах немецких, о нравах, о… Из сети, случайное: «… ещё со школьной скамьи граждан учат строго соблюдать…