?

Log in

No account? Create an account
ШИШНаРФЭ с КАНДаЛОМ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

May 21st, 2014


Previous Entry Share Next Entry
01:35 pm - ШИШНаРФЭ с КАНДаЛОМ
Человек способен понять человеческую измену,
преступление, человеческий даже позор;
ведь понять – значит, уж почти найти оправдание.
А.Белый
От выставленного в эпиграф половина шага к концепции всепрощения, пропагируемой нынешним «духовным» профессором Осиповым и представляющей собою дальний отклик толстовства (которое само – отклик): если человеку доступны такие уж глубины милости, то для Бога, известно, пределов нет, и Ад следует признать не более чем дикой фантазией погрязших в заблуждении, отсталых, ретроградных умов.
Ничего удивительного: гуманизм, чьё действие распространяется за рамку евклидовых пределов в гадательность потустороннего, есть одна из основополагающих ценностей просвещонного европейства, в русских границах представленного, с одной стороны, доживающей своё «советской» интеллигенцией, с другой – креативщиками второй буржуазной республики, рассматриваемой на Западе не иначе как отсталая провинция, требующая окончательного решения цивилизационного вопроса.
Формула проста: границ мiру и человеку (макрокосму и микрокосму) нет, нет и пределов творящему разуму, а с ним «беспределу» любви; следовательно, всё может быть понято и оправдано, всё прощается свободному человеку – твори, а если выйдешь за рамки приличного, ну, получишь несколько дидактюлей общественного порицания, комфортабельный номер в «здешней» тюрьме и райские блаженства в «тамошних» обителях (если ты в них нуждаешься, конечно). Крайние проявления свободы творчества (самовыражения) свежи в памяти: это и эксцесс с норвежским массовым расстрелом, и бельгийские перверсии над малолетними, и евромайданный «перформанс» в Одессе, и художественные пляски в храмах, глумление над святынями, совокупления в музеях, и проч., и проч. Свобода художеств гарантируется мощью властей, законом, судом, вооружонной силой и надзором крепко бдящей общественности, в первую очередь, правозащитников. Конечно, названное даёт крайнюю точку выражения вдруг сомкнувшихся «интеллигентской религиозности» и пост-христианского «гуманизма», однако бездны преодолеваются, мосты наводятся, «диалектика» крепит шаткие, человекобожеские конструкции, «совершенство синтетических истин» спасительно манит и зовёт.
Из резерваций и анклавов «традиционной морали», коренных религий и конфессий, из нутра Европы и из России, указывают на происходящее, как на мерзость «непонятную и бесцельную», твердят похожее на сказанное тем же А.Белым в романе «Петербург», - что, дескать, творимое «не может иметь никаких оправданий, как не может иметь никаких оправданий кощунство, богохульство и всякие бесцельные издевательства».1 Это и выслушивают, может быть, но тут же херят: человек – это звучит хордой, и любые две точки любой кривой он может и должен соединить собою вне всяких к тому «надзаконных» ограничений: такова новая метафизика мiра сего.
***
 Разумеется, ничего принципиально, то есть по-«залунному» нового, очередной из post-ренессансных девятых валов (см.: Нитше, «Антихрист»), когда ещё отразившихся в Достоевском сентенцией: «человекобог встретил Богочеловека, Аполлон Бельведерский Христа». (Достоевскому в голову не могло прийти, что когда-нибудь «красавец-кокотка» Кончита Вюрст повстречается с Мадонной, и что это будет не Мадонна Рафаэля, но Мадонна-лесби в гротескном дезабилье: совершенный тупик.) Но в общем и целом – так: здесь враг, там – свои,  здесь фронт, там – крепость тыла; лобовые атаки расцвеченных каре исключают партизанщину «народной дубины», честь и долг делают невозможным появление «пятых колонн». Удивительно, но кажется фактом, из неоспоримых: прусская шагистика отмаршировала из военной науки на периферию театрализованных парадных действ, но осталась главной действующей силой в том, что касается оправдания (см. эпиграф) того, что оправданию, как регламентации, как подавлению и подчинению, так просто не поддаётся; где самое простое «дважды два четыре» может во всякую минуту выскользнуть из рук «дважды два пятью» или «дважды два тридцатью тремя». Проще говоря, цивилизация, в нечеловеческом усилии насаждения свободы, потребовала от искусства такой жертвы, которая неизбежно даёт окончательное решение «проблемы искусства», а уж решение «проблемы искусства», в свою очередь, открывает пути решению «проблемы человека».
Узнавая в этом выводе тень ужаса, испытанного Достоевским, настаиваю – факт: «лучшие люди» европейской цивилизации, по обвычке с утилитарностью всего и вся, уложили художественно-философские творения Достоевского в кондовый гробик его же пера публицистики (с правками и прибавками своих толкований). Далее – люди эти (имена известны, список обширен), в теории сознавая и признавая, конечно, что искусство всегда, особенно в высших достижениях, «шире» самой талантливой пропаганды и самой острой, «напотребудняшной» журналистики, сами того, возможно, не сознали, что собачья их преданность «евклидовой геометрии» превратила в пустопорожнюю метафору непреложный по надмiрности закон: Дух дышит где хочет. Духу дали окорот, загнали в клетку научной таблицы с «законами», щедро обрамили, вколотили гвоздик, повесили на стене: дыши как мы велим, на раз-два. И вот что самое-то поразительное: люди Церкви, в разных конфессиях, согласились с людьми Науки, приняли их диктат, с оговорками, но подчинились. Риторический вопрос: кому?
Но ведь и то – «дело Достоевского» само напрашивается в простоту бинарности: здесь Россия – там Европа, здесь Запад – там Восток, здесь Христос – там Аполлон, здесь Верные – там Антихрист, здесь Империя – там Революция, здесь Старое – там Новое, и так дальше, в рамках «диалектики», и по кругу. Труд заключается лишь в том, чтобы верно расставить знаки: там «минус», здесь «плюс», там «добро», здесь «зло». Мережковский потщился дать «синтез», но что у него вышло – об этом не очень-то любят вспоминать, и то, может быть, к лучшему.
***
Всё вроде и на самом деле так, во всяком случае, большинство человечества – человечества мыслящего и читающего – полагали и полагают, что так, или тужились и тужатся представить публике, что так: так проще жить, так гуманнее дать сдохнуть. В трудах своих выставляли и выставляют, конечно же, опорой себе и за себя ответчиком именно Достоевского, в Достоевском – «Великого инквизитора», в «Великом инквизиторе» – встречу разошедшихся миром старика кардинала, сатаниста, с «Христом не того сошествия», по правде, Бог весть кем. За сценою действия, происходящего между этими двумя (с одной стороны – перформанс словоблудия, с другой – «словесные жесты», обходящиеся без слов), иные, как бы боковым зрением, наблюдают задник с намалёванным на нём интерьером захолустного трактиришки с вывескою «Столичный город», да пару механических манекенов: один в безлицей маске Ивана Карамазова (с благословением Зосимы и с чортом за душой), другой – ангел амбивалентности, с ласковым именем Алёша. «Черномазов» – точно разглядев нечто в нём, обзовёт гимназиста-недоучку и своей охотой учителя малых и великих одна безумная старуха.
Что старуха эта как беременна откровением об истинной сути выясняемого Достоевским героя, этого, как и самой сути, стараются не замечать, а если всё же замечают, то относят пачкающие признаки нечистоты персонажа на счот его автора – и признанного «пророка», и ересиарха, грезившего то реками крови за Царьград, то чем-то вроде «Православного социализма», успевшего побыть и фурьеристом и ретроградом-«победоносцевцем», одними объявляемого «полусвятым», другими – «предтечей Антихриста».2 Всё – как бы надвое. Ловушка?..      
Действие Поэмы разворачивается в двух временных пластах, но и на стыке двух «межмiрий»: в пореформенную эпоху 60-х и 70-х годов XIX века (сценка-жест «литературного воровства», которым Алёша подтибривает целование «Христом не того сошествия» старика кардинала), и в охвостье Средних веков, которые и прешли, и с юга на Европу напирает теургийный «Ренессанс», «возрождение», с севера – «страшная новая ересь» протеста, «богохульного отрицания чудес», но «Средние века» не сдаются, и горят и чадят их костры. Что-то уже родилось – тогда, когда «Пятнадцать веков уже минуло, <...> пятнадцать веков, как пророк его написал: “Се гряду скоро”» (225; 14), и что-то должно ещё родиться, на сгибе русских эпох и между «страной святых чудес» и Россией. И точно или старуха-Европа нечто родит, или выжившая из ума прежняя, опустившаяся в европейские приживальщики Россия чем-то выстрелит в небеса из игрушечной пушечки – как последним салютом исковерканной душе ею порождённого мальчика Илюши, отходящего в смерть. Но есть и ещё вариант – «совместные роды», под «самый блистательный выстрел» (493; 14), когда обе старухи, мистическим образом, произведут на свет совершенство синтетического гротеска, вроде того, что дано у Бахтина, в «Творчестве Франсуа Рабле и народной культуре Средневековья и Ренессанса»: «Среди знаменитых керченских терракотов, хранящихся в Эрмитаже, есть, между прочим, своеобразные фигуры беременных старух, безобразная старость и беременность которых гротескно подчеркнуты. Беременные старухи при этом смеются. Это очень характерный и выразительный гротеск. Он амбивалентен; это беременная смерть, рождающая смерть. В теле беременной старухи нет ничего завершенного, устойчиво-спокойного. В нем сочетаются старчески разлагающееся, уже деформированное тело и еще не сложившееся, зачатое тело новой жизни. Здесь жизнь показана в ее амбивалентном, внутренне противоречивом процессе. Здесь нет ничего готового; это сама незавершенность» [Выделил. - Л.]. Оставлю за полями «смех» – до времени, о нём ещё будет, но отчего-то на ум идут: незавершонное дело Сатаны,  неоконченные «Братья Карамазовы», а с ними, точно с крестным знаменем против «красоты русского лица», «Серафимовы девушки», из Дивеева – отходящие то девственными красавицами, то исшедшими из брака и материнства в юродство Христа ради, в образе, далёком от всякой эстетики, подобно Лизавете Смердящей, и страшнее, и «беременнее» её: «уродливою, страшною, старою, скрюченною, грязною, зловонною, сидящею в навозной яме, с длинными ногтями – когтями на руках и ногах».3          
***
Поэма «Великий инквизитор» как фокусирующая линза романа и мiра; всё как бы надвое и зыбко в двусветном пространстве её первого, второго и десятого исторических и метафизических планов (но это «надвое», на каждом шаге, двоится в себе, бифуркирует, и без видимого конца): «Там» – Богоматерь нисходит во Ад, а после «падает перед престолом Божиим и просит всем во аде помилования», но вымаливает только «остановку мук на всякий год от великой пятницы до троицына дня» (225; 14), но и за этакую «малость» «грешники из ада тут же благодарят Господа»; «Тут» – вочеловечившийся трактат Макиавелли «Государь», апологетика сильной личности, попирающей законы, мораль, толпы слабых бунтовщиков; это одна сторона, другая – явление «утопического коммунизма», ставящего толпу, стадо, над грянувшим в мiр «сверхчеловеком»; «Тут» – Евангелие, Откровение; «Там» – уставы иезуитов, масонов, «Победная повесть» Юнга-Штиллинга, «Христос» Ренана, «Саваофы» и «Христы» хлыстов и скопцов, слова-пламена «верующего» аббата Ламеннэ, «Катехизис революционера»... «Тут» и «Там» – старчество, «это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения человека от рабства к свободе и к нравственному совершенствованию», которое «может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе» (27; 14); «Тут» и «Там» – либо в подпольщики, «в атеисты и в социалисты» (25; 14), в анархисты и террористы, либо в достигатели Небес с земли, в монахи, хотя бы «тайные» (эхо главы «У Тихона» в «Бесах»)... И всё – рядом, всё вместе, до почти неразличимого: с одной стороны воинство ангелов и мучеников за веру и святых, но и другая выставляет армию с зеркально подобной «табелью о рангах». Раздвоение – первый признак безумия, или безумие – причина раздвоения, и где пределы? Вопрос из тех, над которыми бились комические мудрецы-лилипуты одного гениального безумца, известного как l'ingénieux docteur4 Свифт.
Свифт подвёл промежуточные итоги истории, окатил холодным душем настоящее и усмехнулся грядущему, и он не первый в своём отчаянье. Человечество давно и задолго до Свифта сознало безумие своей природы и проявлений её. «Древние греки отказывались признавать поэтический дар подлинным, если его носитель не прослыл во мнении сограждан “безумцем”».5 Гений театра и литературы Шекспир выводит череду обезумевающих персонажей, твердит на все века: «мiр – театр, люди в нём актёры». Но и: «Взгляд на человеческую жизнь как на (театральное) зрелище имеет давнюю философскую традицию. Еще Эразм Роттердамский писал в “Похвале Глупости”: “Что такое, в сущности, человеческая жизнь, как не одно сплошное представление, в котором все ходят с надетыми масками, разыгрывая каждый свою роль, пока режиссер не уведет его со сцены?”».6
***
Есть основания полагать, что Достоевский, который считал идею повести «Двойник» сáмой из всего им созданного «светлой», и одно время намеревался как-то переработать дурно, в общем-то, принятое «русскими критиками» и публикой произведение, в «Братьях Карамазовых» возвращается к главной из своих «долгоиграющих» идей (развёрнуто об этом см.: «Убийца в рясе»). Всего лишь два момента, которые стоит напомнить. Дело сделано – старик Карамазов убит; единодушного, твёрдого мнения о том, кто убил, ни в персонажах, ни у читателей нет; арестован («всё сошлось») Дмитрий; Алёша указывает на Смердякова и будто чего-то важного, вроде улик, поджидает; запутавшийся в попытке самостоятельно расследования Иван упирается в тупик: «если убил Смердяков, тогда я убийца»; Смердяков, отрицавший обвинение и валивший на Дмитрия, вдруг «признаётся» Ивану, с глазу на глаз; обезумевший Иван делает ложный донос на «беспричинно» самоубившегося Смердякова и на себя; но суд выносит приговор Дмитрию. На выходе из залы суда оставшиеся в живых герои больны: Дмитрий, Иван, Грушенька, «бесёнок» Лиза, мальчик Илюша, даже приживальщик старик Максимов. Достоевский густо заливает мiр коды романа жолтой краской, и только один Алёша, переодевшийся из «монаха» в красавчика в сертуке и при шляпе, обзаведшийся мальчиками-«апостолами», глядит молодцом: завидное душевное здоровье, но красота эта и здоровье это крепко отдают масочными красотой и здоровьем главного героя «Бесов», Николая Ставрогина. Кроме того, Алёша, поднаторевший в «литературном воровстве» (и дважды уловленный на том), открывается читателю автором подпольной агиографии старца Зосимы, которая есть шедевр и вершина «литературного воровства», и в которой мнимо православный автор протаскивает дьявольски тонко поданную идею «всеобщей вины», а значит – собственной невиновности.
В февральском «Дневнике писателя», за 1877 год, в кануны «Братьев Карамазовых», Достоевский оставит – об «Анне Карениной» и суде, случившемся в романе Толстого: «Виноватых не оказалось: все обвинили себя безусловно и тем тотчас же себя оправдали» (52; 25). О такой язвяще презрительной критике «алёшинцы» не любят вспоминать, предпочитая возводить псевдо-Зосимово «все виноваты» в чин «истин» то Христианства, то Талмуда, а случается, и того и другого (см., например, у Г.Померанца): совершенство «синтетики» гуманизма.
***
Таящийся убийца и тем вдвойне безумец, Алёша прячется в «литературу», ищет в ней убежища и оправдания, примеряет, раз к разу, новые, по случаю подходящие маски, и ему это удаётся, и читатель не видит в нём ни убийцу, ни подлеца. Достоевский, наслаждающийся тем, что провёл вместе и «русских критиков» и «простых» читателей, которые и не должны, до полного окончания дилогии с детективной составляющей в сюжете, выяснить – кто настоящий убивец, мрачно посмеивается над безумным мiром, но и выстраивает авторское «алиби», показывая, как бы ненароком и походя, на мельчайших персонажах, выторчивающие из них «рожки и хвост». Логика Достоевского парадоксальна, но расчислима. Вот главная, пожалуй, из врак трагикомического приживальщика и тем «мелкого беса» Максимова – выдумка о том, что он, Максимов, и есть тот самый «знаменитый» «помещик Максимов, которого высек Ноздрев и был предан суду: “за нанесение помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде”» (381; 14).
Митя недоумевает: «Да за что же, за что?»
« - За образование мое. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, - кротко и нравоучительно заключил Максимов» [Выделил. - Л.] (382; 14).
Ноздрёв – знаменитая маска из Гоголевских «Мёртвых душ». В  присвоившем сомнительную литературную славу «интеллигенте» Максимове (акт «литературного воровства») Достоевский даёт окончательную утрату красоты лица русского дворянина, без которой невозможен ни русский роман, ни русский мiр, без которой само спасение ставится под огромный знак вопроса (об этом Достоевский говорит в заключительной главе романа «Подросток»).
Здесь, в этой удивительно неразличаемой «русскими критиками» точке, нужно, без сомнения, ставить вопрос о сюжетной функции действия, общего для одержимых бесом персонажей (Алёши и Максимова), - «литературного воровства», избранного Достоевским для выяснения обоих, но в первую очередь, конечно, Алёши. Однако забредшие в лабиринт Достоевского не видят этой точки, и невозможно без смеха читать фантазии именитых толкователей о том, что Алёша, якобы, садится за писание «Из-жития» Зосимы в силу того, что старец физически немощен, и перо валится из ослабших его рук. Но что взять с интеллигентов, intellectus которых не является, по откровению Мережковского, их сильной стороной? Им нужно достраивать башню тенденции, в которой Алёша – «Христос романного мiра», но может ли быть «Христос» рецидивистом литературного воровства? Как брести за этаким-то «Христом», когда он, «в лучшем случае», дурной предтеча Булгаковского Левия Матвея? Ведь, по совести-то говоря, только «равноапостольный» какой-нибудь нынешний «Фомка», кандидат филологии, способен не видеть и не слышать, что «Из-житие» Алёшино тоже – плод литературного воровства, двойного воровства – воровства у Зосимы и у интеллигентика из семинаристов, подлеца и «социалиста», бесноватого Мишки Ракитина. А не вор ли сам Мишка? Не дерзкий ли фарс и насмешка лезут из щелей безтекстового его «жития»? Не Ивана ли Карамазова, презираемого «помещика», школа в Ракитине? И не из этой ли самой школы выпустится в живую жизнь (чуть погодя) Василий Васильич Розанов?..
Определённо – «литературное воровство» взято Достоевским из живой жизни, и как сюжетная функция используется им в качестве верной лакмусовой бумажки, пожелтение которой выясняет мiр безумцев, двойников и переодевашек, где главные действующие лица – ряженый приживальщиком-джентльменом Сатана и Алёша, рядящийся то прижившимся при монастыре «послушником», то щегольком «спасения». Но и прочие, и другие, и во множестве ведь!..
***
Достоевский замечательно хорошо известен о том, что литература не только допускает, но прямо требует ношения театральных масок, что иные известные ему писатели и «русские критики» отмечены, точно Каиновой печатью, двуличием, и в их ряду не последнее место занимают работавшие в легальной печати и исповедовавшие «подпольный» образ мыслей знакомцы его В.Белинский, Н.Чернышевский, И.Тургенев, М.Салтыков (и они ли одни); что это «раздвоение» есть «норма» русского образованного общества, во всяком случае – большей и «прогрессивной» части его, и издавна, и во всех сторонах жизни7; что открытые враги – это одно, и это, вероятно, одолимо, но враг таящийся, враг лицемерящий куда опаснее, и превзойти его в скрытой угрозе может лишь лицемерный друг, по виду единомышленник, но изменник, вроде, положим, Н.Страхова. (Хорошо ещё, что до развязки этой трагедии человеческого падения Достоевский не дожил.) А сам Достоевский, что ж – «святее папы римского»? Это заговорщик-то и каторжник, государственный преступник, автор стыдной, фальшивой «оды» на воцарение Александра II и эксгибиционистских «Записок из подполья»?..
«Осанна» Достоевского многое прошла – больше, может быть, чем у прочих, однако выход из великого лабиринта жизни, в «надмiрье», обретён был нашим Тесеем в месте, самом простом и самом неожиданном для большинства столь же блуждающих и столь же блудящих из современных ему (да и последующих, и последующих – тем более) русских литераторов и «русских интеллигентов». Достоевский составил единоличный «заговор» против редакторов-издателей, Любимова и Каткова, начав со времён «Преступления и наказания», углубившись в «подполье» на «Бесах», испытав «свободу» на «Подростке». «Военная хитрость», «тактический маневр»? Стратегия: спасти русский мiр, разбудив его к «покаянию». Хотя бы – мiрскому, хотя бы – рядом с Церковью, как на паперти перекрёстка; потому ведь сама Церковь «в маске» Синодального управления, в мундир ряженая. И дружба с Победоносцевым без маски не обошлась; реакция последнего на «Великого инквизитора», на «недостаточность» ответа «богохульствам» и ответ Достоевского главному своему критику тому подтверждением. Нечто отдающее паранойей, «мессианством»? Безумство, но не большее безумств товарищей и врагов по «литературному цеху», не большее безумия, охватившего русский мiр, отцов и детей, внуков и правнуков.
По фамильной легенде, утраченное предками и выслуженное отцом дворянство, которого Достоевский лишон был по приговору, и заново, теперь уже им самим выслуженное, сознано было им той самой «красотой» и панацеей, которая, может быть, «спасёт мiр». Долг, честь, лицо – ответ русского дворянина и бывшего государственного преступника знаменитой «триаде»: «Самодержавие, Православие, Народность».
***
Выскажу убеждение: Достоевский точно увидел, что «оффициальная» триада неполна, что «Народность» без опоры «Самодержавию» – без «Дворянства», для опоры как таковой недостаточна, что «Самодержавие» без «Дворянства» повисает на воздухе. Более того – оставленное в небрежении дворянство катастрофически теряет лицо, уничижается и самоуничтожается, предпочитая чести выгоду, долгу измену, службу «двум господам» разом. «Православие»? Достоевский провозглашал «теократию», как уверял «новый религиозник» и масон Мережковский? Нет, конечно же. Церковь в параличе с Петра, с «огосударствления» её, с учреждения Синода – об этом твердит Достоевский. Это не то что «щель», но лаз для подвода мины, брешь к проникновению атеизма-коммунизма, с незамедлительным крахом всего здания русской твердыни. Да и разве атеисты-анархисты-коммунисты не о «народности» голосят, не «заботу» ли о народе поднимают на знамёна свои?
Вновь кануны «Братьев Карамазовых», «Дневник писателя» за 1877 год, глава «Легкий намек на будущего интеллигентного русского человека», где Достоевский гвоздит: «часто наши умники, даже и чистейшие сердцем и желающие истинной пользы, - садились между двух стульев, желая отыскать корень зла» (32; 26). Не садиться, усаживаясь к падению, но встать – рядом и между «двух стульев», один из которых трон Монарха, другой – Патриарший, «китежградный» о ту пору престол; встать и воплотить живую связь, полулегендарную «симфонию» Двуглавого Орла, великое и почти утраченное, до отбытия в область мифического, наследие Второго Рима.  Долг, Честь, Лицо – в этом возвращение красоты, в этом будущее русского мiра, по Достоевскому. И это не словесный жест, не нечто самоценное, самодостаточное, самодовольное; в мечтаемом Достоевским восполнении должна идти неустанная работа, оно само и есть работа – работа ума и сердца, души.
Много позднее Достоевского, однако оставаясь при букве и при духе неписанного закона русской литературы и русской критики, Мережковский, взявшись за разбирательство с судьбами «таких русских писателей, как Максим Горький и Леонид Андреев», оказавшихся в «обезьяньих лапах» читательской массы, даёт общий очерк судьбы русского писателя, с высотою падения в ней: «вчера – “властитель дум”, духовный самодержец и первосвященник русской интеллигенции, а сегодня – что он, где он? – этого никто не знает или скоро не будет знать».8 Каково – «духовный самодержец и первосвященник»!         
Не стоит, конечно, преувеличивать цену тропа, но и как к банальному трёпу нельзя относить: слова выводятся привычно-серьёзно, они общее место суждений «о роли и месте» русского писателя и по сей день: этакий интеллигентский цезарепапизм, человекобожество. Нельзя и не заметить бездны, образовавшейся между представлениями Достоевского о судьбах русского мiра, русского романа и единственно возможного для них – мiра и романа – положительного лица, и тем, во что реально упёрлась «русская интеллигенция». Если угодно, в этой парадигме русский писатель даже не аристократ – аристократ не по родовитости в дворянстве и/или чиновности, но по интеллигентству своему, а прямо и сразу «беременная смертью старуха», хохочущая с обеих тронов разом – Папского и Императорского.
Видел ли это Достоевский, или мерзость сошла на мiр с уходом «удерживающего»? Ещё как видел, ещё как наблюдал он кульбиты, к примеру, графа Льва Толстого, который «огромный талант, значительный ум и весьма уважаемый интеллигентною Россиею человек» (193; 25), но какого-то рожна вдруг переодевшийся «мужиком».9 В августе 1880 года Достоевский черкнёт в записную книжку: «До чего человек возобожал себя (Лев Толстой)» (43; 27). Достоевский ужасается соблазну, которым чревато межстулье «духовного самодержца и первосвященника»: «ИДЕЯ. О том, что литературе (в наше время) надо высоко держать знамя чести. Представить себе, что бы было, если б Лев Толстой, Гончаров оказались бы бесчестными? Какой соблазн, какой цинизм и как многие бы соблазнились. Скажут: “Если уж эти, то…” и т.д. Тоже и наука» (222; 24). Действительно, одно дело, когда ругавший Христа по матери Белинский «бесчестен», Белинский, вспоминавшийся Достоевским как «самое тупое и смрадное явление русской жизни»;10 но что будет, если «сам» Толстой «засмердит»?
Достоевский ужасается и выводит прописью: «ИДЕЯ»; но что это за идея, о чом она? Не о том, ли, что «между и теперешними даже предводителями случаются такие коноводы, которые проповедуют и нравственное право бедных. Высшие предводители допускают этих коноводов собственно для красы, чтоб скрасить дело, придать ему вид высшей справедливости. Из этих “нравственных” коноводов есть много интриганов, но много и пламенно верующих. Они прямо объявляют, что для себя ничего не хотят, а работают лишь для человечества, хотят добиться нового строя вещей для счастья человечества. <...> Вот европейская постановка дела. И та и другая сторона страшно не правы, и та и другая погибнут во грехах своих. Повторяем, всего тяжелее для нас, русских, то, что у нас даже Левины над этими же самыми вопросами задумываются»  (59-60; 25). Не о том ли, что в том же «Дневнике» на всю Россию будет воскликнуто: «Такие люди, как автор “Анны Карениной”, - суть учители общества, наши учители, а мы лишь ученики их. Чему ж они нас учат?» (223; 25). Ведь и Великий инквизитор, «духовный самодержец и первосвященник» фантастического мiра, из «пламенно верующих», и он, именно он объявляет пастве своей, что он и заединщики его «для себя ничего не хотят, а работают лишь для человечества, хотят добиться нового строя вещей для счастья человечества». И ведь это не только, и давно уже не только «европейская постановка дела»; ведь «у нас даже Левины над этими же самыми вопросами задумываются». А раз «Левины», значит граф Лев Николаевич Толстой, «учитель общества», «нравственный коновод», «держатель знамени чести», «духовный самодержец и первосвященник»!..
И ведь известно, что однажды, уже после смерти Достоевского, в одном разговоре графом сказано было: «Чем больше я живу, тем сильнее чувствую, как близок мне по духу Достоевский, несмотря на то, что наши взгляды на государство и церковь кажутся прямо противоположными».11 Надвое, а не разорвёшь...
Что ж! Вот, собственно, я и пробрался – по Чортовому мосту «Высоты падения», «эпизодов» её и статеек-«переходов», к главному из того, что требуется сказать, пробрался  вплотную к тому, ради чего затеяно было «разбирательство» с фарсовой «Легендой о Великом инквизиторе», авторства Василья Васильевича Розанова. И повторю, прежде чем прерваться до следующего выхода маски по имени Ликушин, что сдаётся мне, многогрешному, что не был сеньор кардинал Великий инквизитор ни испанцем, ни, тем более, евреем-выкрестом, против того, чему учит о Торквемаде и Лойоле г-н Нилус (равно как «Севилья», в которой разворачивается действие Поэмы, никогда не была испанским городом, а «всего лишь» цитатой из Пушкина), а был он и есть именно и только «русский интеллигент» и «наследник» Петра Великого, «духовный самодержец и первосвященник» не то Всея Руси, не то Всея, прости, Господи, Человечествы.
То есть, хочу я сказать – то, чему нас учили об этой Поэме, большей частью-то «про неправду будет», дамоспода не мои...

1 А.Белый. Петербург. Киев, 1990. С. 160.
2 Ср.: «... неистовый вопль бесноватого или пророка Достоевского». -  Д.Мережковский. Революция и религия. Собр.соч. М., 2004. С. 195. См. Аналогичные оценки у В.Розанова, Л.Шестова и проч.
3 Д.Мережковский. Последний святой. Собр.соч. М., 2004. С. 244.
4 l'ingénieux docteur – Остроумно-изобретательный доктор (франц.).
5 В.А. Кутырёв. Бытие или ничто. СПб., 2010. С. 116.
6 Н.Григорьева. Смех и зрелище в работах Бахтина и Плесснера // Семиотика скандала. Сб. статей. М., 2008. С. 260.   
7 См., например: А.С. Шишков, известный славянофил и ксенофоб, был женат первым браком на голландке-лютеранке, вторым на польке-католичке. Воспитывал племянников, держал для сей цели француза-гувернёра; не возражал, когда домочадцы привычно говорили в его присутствии по-французски. С.Т. Аксаков о Шишкове: «Такое несходство слова с делом казалось мне непостижимо».
Или вот ещё, ложечка «клубничного джема»: «Двойственность, характерная для любовных отношений первых десятилетий XIX в., была подмечена А.С. Афанасьевым-Чужбинским: “Офицеры, начитавшись тогдашних романов и сладеньких стишков, любившие, впрочем, проводить время весьма не платонически, считали обязанностью стоять за духовную любовь, которая называлась еще возвышенной, благородной, поэтической, в отличие от земной, вызывавшей, разумеется, на словах, презрение. <...> Впрочем, любить поэтически допускалось только женщину равного или высшего сословия, а остальные не пользовались этим предпочтением, так что самый ярый платоник, страдавший по какой-нибудь княжне, довольствовавшийся одними вздохами, целовавший ее бантики и ленточки, выпрашиваемые на память, в то же время соблазнял мещанскую или крестьянскую девушку”» [Выделил. - Л.]. - Цит. по: В.Бокова. Эпоха тайных обществ. М., 2003. С. 74.
8 Д.Мережковский. В обезьяньих лапах (о Леониде Андрееве). Собр.соч. М., 2004. С. 258.
9 Вот, к примеру, - у Достоевского, об одном из героев «Анны Карениной», помещике Левине, в котором невозможно не узнать самого графа Льва Николаича: «Да в сущности и не надо даже раздавать непременно имения, - ибо всякая непременность тут, в деле любви, похожа будет на мундир, на рубрику, на букву. Убеждение, что исполнил букву, ведет только к гордости, к формалистике и к лености. Надо делать только то, что велит сердце: велит отдать имение – отдайте, велит идти работать на всех – идите, но и тут не делайте так, как иные мечтатели, которые прямо берутся за тачку: “Дескать, я не барин, я хочу работать как мужик”. Тачка опять-таки “мундир” <...> Не раздача имения обязательна и не надеванье зипуна: всё это лишь буква и формальность; обязательна и важна лишь решимость ваша делать всё ради деятельной любви, всё что возможно вам, что сами искренно признаете для себя возможным. Все же эти старания “опроститься” – лишь одно только переряживание» (61; 25).
10 В статье на смерть Николая Добролюбова Чернышевский, в 1861 году, расставляет «акценты» предельно ясно: «Ему [Добролюбову. - Л.] было только 25 лет. Но уже 4 года он стоял во главе русской литературы, - нет, не только русской литературы, - во главе всего развития русской мысли» [Выделил. - Л.]. - Н.Г. Чернышевский. Н.А. Добролюбов // Н.Г. Чернышевский. Письма без адреса. М., 1993. С. 439.
В той же статье Чернышевский объявляет, что похоронен Добролюбов будет рядом с Белинским. Так выставляется преемственность, так замещается «свято место», и немного погодя сам Чернышевский займёт нишу в ряду «пророков» и «апостолов», на всю оставшуюся ему журналистскую, «русско-критическую», писательскую и политическую, подрывную карьеру.
11 А. Зверев, В. Туниманов. Лев Толстой. М., 2006. С. 354-355.

(20 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:duhov_vek
Date:May 21st, 2014 10:40 am (UTC)
(Link)
Аминь.
[User Picture]
From:likushin
Date:May 21st, 2014 02:56 pm (UTC)
(Link)
Рано.
[User Picture]
From:duhov_vek
Date:May 21st, 2014 04:39 pm (UTC)
(Link)
Поздно.
[User Picture]
From:likushin
Date:May 23rd, 2014 09:52 am (UTC)
(Link)
Ты суров. Прямо как Константин Леонтьев. )

> Go to Top
LiveJournal.com