likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

Categories:

УБИЙЦА В РЯСЕ

Всевидящее Око


Часть, из существенных, Шестая:

Легенда о семитысячелетнем старце и ответе послушника его.

2. Эпистолярный заговорщик: страшные вопросы

 

... и часто // Я угадать хотел, о чем он пишет.

А.С. Пушкин

 

В мальчишеском письме 1838 года Федя Достоевский отписал брату Мише: «У меня есть прожект: сделаться сумасшедшим. Пусть люди бесятся, пусть лечат, пусть делают умным. <...> Ужасно видеть человека, у которого во власти непостижимое, человека, который не знает, что делать ему, играет игрушкой, которая есть – Бог» (51; 28.I)*. Что скажешь, - большой затейник был русский мальчик Федя!

Tempus fugit – время бежит, говорили римляне (усмехаясь: наверняка чаще во времена упадка империи). Рукопись Алексея Фёдоровича Карамазова, занимающая, верно, 99% Книги Шестой романа, схватывает первое детство Зиновия-Зосимы и выходит к известию о кончине старца; т.е. на первый взгляд, здесь, и верно – «житие», обнимающее всю жизнь прославляемого подвижника, а, следовательно, и его подвиг, подвиг служения Богу. Однако, первый же взгляд на «житие» заставляет задуматься: собственно, ни одного подвига монашеского служения в «житии» нет; нет ни единого чуда (чуда все ждут в романе, но напрасно). Г-н Рассказчик, по окончании «жития» равнодушно констатирует: 1. рукопись «не полна и отрывочна»; 2. «Биографические сведения, например, обнимают лишь первую молодость старца» (293; 14). Что думать: рукопись Алексея Карамазова дошла до г-на Рассказчика неполною, т.е. некоторые части её были утрачены, или она изначально недописана? при каких обстоятельствах попала рукопись к г-ну Рассказчику? И ещё: насколько уместен, точнее – случаен этот режущий ухо канцеляризм – «биографические сведения»? Только ли характеристика г-на Рассказчика в нём, или нечто большее, вовсе нежитийное?
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

В первом приближении отвечая выставленным вопросам, необходимо следует, подчиняясь логике, признать: романное «житие» Зосимы, в «биографической» его части, таковым, т.е. именно житием, не является, это имитация жития, искусная или, напротив, неловкая подделка, это что угодно, но никак не житие. Канон жития строг и не терпит вольностей. Как правило, житие изображает «подвиг веры <...>. Чаще всего подвигом веры становится вся жизнь святого, иногда в житии описывается лишь та ее часть, которая и составляет подвиг веры» [Выделение моё. - Л.]**. Имеется особый подвид жития – патерик, где описывается наиболее значительный поступок из жизни подвижника, но и в его основу поставляется сюжет с духовными подвигами, с оборением бесов и проч. «Чего ж тут удивительного! - воскликнет иной Читатель. - Заголовок, выставленный Алёшей, предуведомляет: “Из жития”». Именно к этой точке подмигивающий Ликушин и вёл: автор рукописи, русский мальчик Алёша выведен Автором с текстом, в котором ничего житийного нет; житие из него изъято, а раз нет жития, то, уж извиняйте, и святого – нет! «Преподобный» Зосима преодолён и устранён в «житии», а с ним, автоматически, «преодолён» и «устранён» Христос. (Напомню: славянское слово «преподобный» буквально означает «очень похожий», применяется к монашескому типу святости***.)

Вопрос: задумал ли Достоевский сделать Алёшу сознательно искажающим представление о Зосиме как о святом подвижнике, или замысел был только лишь тем ограничен, что «мальчик неумел, неловок, в слове неуклюж»? Конечно, можно и нужно ставить вопрос шире: насколько и для чего самому Достоевскому важно было это «житие», вся эта книга «Русский инок», эта попытка восстать и победить «уста, говорящие гордо и богохульно»...

Ответ, вроде бы, очевиден, - Достоевский прокламировал задачу, которую он будто бы решает в этой книге: она – «опровержение», т.е. победа! Но тут беда – у «русских критиков» беда: имеется свидетель верный и надёжный, камня на камне не оставляющий от достоевистской догмы; имя свидетелю сему – Откровение Иоанна Богослова, «Апокалипсис». Читаем: «И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно, и дана ему власть действовать сорок два месяца» (Отк. 13,5). Сказано это о звере, получившем свою власть от дракона, и сказано об этом таинственном звере, что дано ему «вести войну со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем» (Отк. 13, 7).

По Откровению, уста, «говорящие гордо и богохульно» (дословно, на письме к Любимову: «говорят уста гордо и богохульно» (68; 30.I)), обречены на победу над опровергающими их богохульство святыми, опровержение от святых бессильно пред зверем, сила святых недостаточна для торжества над мистическим чудовищем, ей отказано в силе и в бытии – временно, но отказано-таки, на пороге вечности – отказано; той самой горы, о которой дерзал «валаамова ослица» Смердяков, сдвинуть святым не под силу, потому как святость эта временно у них «изъята», из них «из-жита». (В скобке: романный скандал с «провонявшим» в гробу старцем имеет здесь своё достаточное, если не полнейшее объяснение, именно – святые побеждаются вошедшим в мiр антихристом.)

С этого места вопросы начинают сыпаться лавиною, - я вижу тебя и твою растерянность пред ними, Читатель! Ликушин и сам немного растерян, ведь со всею непреложностью выходит, что Достоевский лгал своим редакторам, лгал Обер-прокурору Синода Победоносцеву, лгал и лгал... О, тут, если это «опровержение», это «житие» и впрямь – обманка и мистификация, тут же и сами собою, в рост прошедших с первой публикации романа 130 лет, встают вопросы и вопросы – те, на которые никто ещё в целом мире не пытался отвечать. Но над всеми этими вопросами встаёт главное вопрошание Ликушинского «Убийцы»: кто убил Фёдора Павловича Карамазова? И ещё – вязнущей на зубах мелочью: для чего лживы**** нынешние дамоспода профессóры, угрюмо отрицающие свидетельства о намерении Достоевского привести Алёшу во втором романе к покушению на цареубийство, - если не к вершине, то к подножию Вавилонской башни...

Попробуем, Читатель, заглянуть в первые страницы «Русского инока», попытаемся увидеть в них лицо (или, если угодно, «лик») юного «агиографа»...

Итак, главка первая (всего-то – из двух) Книги шестой «Русский инок», под заголовком «Старец Зосима и его гости». Повествование ведётся от лица г-на Рассказчика. Алёша входит в келью старца и останавливается в изумлении: «вместо отходящего больного, может быть уже без памяти, каким боялся найти его, он вдруг его увидал <...> с бодрым и веселым лицом, окруженного гостями и ведущего с ними тихую и светлую беседу» [Выделение моё. - Л.] (257; 14). Это именно последняя беседа старца «с возлюбленными сердца его», и вот к этой беседе, к числу возлюбленных присоединяется русский мальчик Алёша. Здесь очень важно, как Достоевский вводит Алёшу, с чем вводит, и кому и чему он его, как бы невзначай, противопоставляет. Речь об отце Паисии, который ждал этой беседы, ждал исполнения обещания старца об этой беседе, и «веровал твердо, до того, что если бы видел его и совсем уже без сознания и даже без дыхания, <...> то не поверил бы, может быть, и самой смерти, всё ожидая, что умирающий очнется и исполнит обетованное» (257; 14). Сопоставь, Читатель, с тем маловерным изумлением, с которым Алексей Карамазов входит к беседе: неужели ты думаешь, что Достоевский противопоставил ему истово, до отрицания самой смерти верующего отца Паисия «просто так – от неумелости»?

Теперь – о собеседниках Зосимы: их – четверо, это «самые преданные ему друзья с давних лет» (257; 14), поимённо – «иеромонахи отец Иосиф и отец Паисий, иеромонах отец Михаил, <...> совсем уже старенький, простенький монашек, из беднейшего крестьянского звания, брат Анфим» (257; 14). Это им и только им Зосима «положительно изрек, отходя ко сну: “Не умру прежде, чем еще раз не упьюсь беседой с вами, возлюбленные сердца моего, на милые лики ваши погляжу, душу мою вам еще раз изолью”» [Выделение моё. - Л.] (257; 14). И вот к этой-то беседе, к собеседникам (включая Зосиму, их пятеро) входит шестой – русский маловерный мальчик Алёша, и тоже, вроде бы, с «ликом». Что он и кто он среди этих монахов, среди братьев (но не ему), среди мужей и стариков? Он даже смущения своего внезапным «оживлением» старца скрыть не способен, а старец рад ему, улыбается ему, протягивает ему руку:

« - Здравствуй, тихий, здравствуй, милый, вот и ты. И знал, что прибудешь» [Выделение моё. - Л.] (258;14).

Маловерный на этих словах – в слёзы. А старец – ему, прочитывая в умертвляющих слёзах плач по себе – «случайно» ещё живому:

« - Что ты, подожди оплакивать, <...> видишь, сижу и беседую, может, и двадцать лет еще проживу, как пожелала мне вчера та добрая, милая, из Вышегорья, с девочкой Лизаветой на руках. Помяни, господи, и мать, и девочку Лизавету! <...> Порфирий, дар-то ее снес, куда я сказал?» (258; 14).

Это страшный вопрос, Читатель! Это вопрос-научение – и мальчику Алёше, и тебе: ему – в том, как следует по-христиански благотворить; тебе – в том, что именно следует прочитывать в отношении старца Зосимы к ряженому в ряску непослушнику. В одной из главок «Убийцы» уже выставлялась эта сценка, выказывался истинный смысл, вложенный в неё Достоевским – именно там, где Алексей Карамазов понёс всучивать бедняге-подлецу Снегирёву чужие двести рублей, гордясь своим умением всучить, гордо объявляя имена и мотивы жертвовательниц, горячо обещая и себя показать в том же качестве, в качестве «благодетеля человечества», хотя бы малой части его, хотя бы единичным случаем. И здесь встаёт тень старца, седьмое лицо сцены – настоящий послушник, именем Порфирий, оставленный Автором и г-ном Рассказчиком без лица. И «Порфирий поспешил донести, что дело уже сделано и что подал, как приказано ему было, “от неизвестной благотворительницы”» [Выделение моё. - Л.] (258; 14).

Что же на этих словах Порфирия происходит с Алёшею, мелькнула ли хоть тень мысли о неправедном делании своём «на свежем воздухе»? Нет, г-н Рассказчик не позволяет ни ему, ни читателю опомниться, а сразу придавливает другим вопросом-научением от Зосимы: «видел ли брата?». Оказывается, Алёша видел брата, но не того, которым Зосима обеспокоен, которому «до земли поклонился», не Митю. Мальчик Алёша твёрдо знает, о ком именно из братьев спрашивает Зосима, но отвечает уклончиво, лукавит, почти лжёт, оправдывается: «вчера лишь видел, а сегодня никак не мог найти» (258; 14).

И здесь-то старец наконец произносит последнее, самое своё последнее, истинно своё последнее слово! Вот оно, Читатель:

« - Поспеши найти, завтра опять ступай и поспеши, всё оставь и поспеши. Может, еще успеешь что-либо ужасное предупредить. Я вчера великому будущему страданию его поклонился» [Выделение моё. - Л.] (258; 14).

Слово это – провидческое слово – о Митеньке! Словом этим приказывается «пойти и пригодиться, прислужить». Только лишь – прислужить...

Экое неловкое это слово!

Два вопроса задал старец: первый задан послушнику Порфирию, но обращён на Алексея, и в нём, в вопросе – провидение старца о неправедном делании послушника мнимого, укор в непослушании непослушнику, приживальщику при монастыре; второй же прямо адресуется Алексею, и опять же – сказано о непослушании. И здесь – провидение старца, ещё более очевидное. Неловко забегать вперёд, но что тут поделаешь: и это, усиленное трижды повторенным «поспеши» предсмертное приказание Зосимы не будет исполнено Алёшей. Почему так, для чего – так?

А вот, г-н Рассказчик с готовностью нам и поведает-покажет:

«Отец Иосиф, свидетель вчерашнего поклона старца, переглянулся с отцом Паисием. Алеша не вытерпел.

- Отец и учитель, - проговорил он в чрезвычайном волнении, - слишком неясны слова ваши... Какое это страдание ожидает его?» [Выделение моё. - Л.] (258; 14).

Прежде чем старец Зосима ответит на этот, полный ревнивого сомнения вопрос юного «агиографа», в самый раз нам с тобою, Читатель, заскочить наперёд, чтоб увидеть и понять, что за фокус в этом месте Шестой книги выкинул пред глаза наши великий Автор. Книга эта начинается и заканчивается словами г-на Рассказчика, мы слышим его голос, ловим привычные интонации, почти видим малоразличимое лицо. Мы прочитываем описание последней встречи старца Зосимы с избранными из монашеской братии, нам показывают входящего Алёшу, мельком – послушника Порфирия, мы слышим голоса этих персонажей. Но вдруг, посреди дела от г-на Рассказчика поступает некое замечание, именно:

«Здесь я должен заметить, что эта последняя беседа старца с посетившими его в последний день жизни его гостями сохранилась отчасти записанною. Записал Алексей Федорович Карамазов некоторое время спустя по смерти старца на память. Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе...» [Выделение моё. - Л.] (259-260; 14).

Это внезапное вступление приготовившегося исчезнуть г-на Рассказчика, в другой уже раз бросающее густую тень сомнения на достоверность описания только прочитанной сцены, как бы отделяет одну часть беседы – самое начало её – от другой, отделяет, как бы предваряя и открывая собственно «житие». Но только ли отделяет? Реплика г-на Рассказчика двунаправленна, разводя живую беседу и «житийный» текст, она же и соединяет их в монолитное целое: «житийный» текст является лишь продолжением беседы; появление к беседе мальчишки-«агиографа» вводит его самого в число персонажей своих записок. Автор создаёт иллюзию, что г-н Рассказчик, в до-«житийном» отрывке восстанавливает беседу по тексту записок Алексея, дополняя их своими сведениями, в том числе своим знанием об отце Паисии, о том, как именно и что именно делал, исполняя приказание старца, послушник Порфирий, о том, как и почему переглянулись отец Иосиф с отцом Паисием. Этими тремя моментами скудные сведения, почерпнутые г-ном Рассказчиком из «последовавших рассказов» других участников беседы, исчерпываются...

В рассматриваемом месте Шестой книги роль и функция г-на Рассказчика сведена в столь плотную точку, из которой сам собою, беззудержно вырывается, распахиваясь, огромный мир: г-н Рассказчик объявляет о своей несамостоятельности, о своей временной подчинённости, но не Автору романа, а – автору «Записок», Алексею Карамазову! Г-н Рассказчик следует канве «Записок» Алексея, переписывает из них ответ Зосимы на его, Алексея, недоуменное вопрошание об ожидающем брата Митю «великом будущем страдании», но ответ этот – странно – вновь обращён на Алексея. В этом обращении ответа – и предсказание о будущем Алексея Карамазова, и его нынешний, сиюминутный портрет, едва ли не иконописный, с частящим «ликом», но как бы не собственным, не самостоятельным, а только лишь зеркально отражённым, уподобленным, только лишь напоминающим просветлённый смертью лик умершего в юности брата Зосимы – Маркела.

Конечно, «лик» Алексея Карамазова, его же рукою выписанный «со слов старца» «некоторое время спустя по смерти старца на память», законно вынесен из пределов «жития», к «житию» он не имеет касательства, но вот вопрос: правдиво ли он выписан, «или он присовокупил», или «на деле происходило несколько иначе»? Г-н Рассказчик молчит, он связан обетом молчания на долгие тринадцать межроманных лет. Удивительно, но такова уж роль удивительнейшего из рассказчиков – г-на Рассказчика «Братьев Карамазовых». Нам же, Читатель, остаётся одно – внимательнейше прочесть, что же оставил Алёша в своих записках из слов, сказанных старцем, и как эти слова следует понимать...

Мы подобрались к «хрестоматийному», «канонизирующему» Алёшу слову о его «лике», о его «как иночестве» в мiру, об исполненной несчастьями будущей его жизни, о счастье, в этих несчастьях до времени таящемся, о прозрении, которое когда-то, совсем, наверное, не скоро придёт, и самого его заставит «жизнь благословить» и других заставлять понудит. Это общее место всех писаний об Алёше Карамазове, от школьного сочинения до какой-нибудь елейной наукообразности. Пишущие, все как один, отчего-то торопятся, спешат, сотворяют свой «скорый подвиг», спеша и торопясь поскорей свести властно разделённые межроманным временем начала и концы, очию увидеть возлюбленного героя, просветлённого не гением Автора, а их собственным хотением, их страстным, их волевым, заставляющим жестом. Всякий новый текст с упоминанием этого отрывка окарикатуривает предыдущий, столь же смешной и жалкий, как ещё тысяча смешных и жалких невольных пародий – в ту или иную меру искренних, талантливых, но... глупых.

Любопытное созвучие попалось мне в одном толковании на Откровение, именно в объяснении главы тринадцатой, стихов 7-10-го:

«И дано было ему вести войну со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем. И поклонятся ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира. Кто имеет ухо, да слышит. Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом. Здесь терпение и вера святых.

Указывается образ действования антихриста: он будет отличаться богохульством, насилиями над людьми, ему не покоряющимися и “дано было ему вести войну со святыми и победить их”, то есть силою заставить подчиниться себе, конечно, чисто внешним образом, ибо поклонятся антихристу лишь те, имена которых не написаны в книге жизни у Агнца» [Выделение моё. - Л.]*****.

«Лик» Алексея Карамазова, говорите? Вот, старец осаживает, снова научает мальчишку: «Не любопытствуй». Но вот – о Мите: «Показалось мне вчера нечто страшное... словно всю судьбу его выразил вчера его взгляд. <...> ужаснулся я в сердце моем мгновенно тому, что уготовляет этот человек для себя. Раз или два в жизни видел я у некоторых такое же выражение лица... как бы изображавшее всю судьбу тех людей, и судьба их, увы, сбылась» [Выделение моё. - Л.] (259; 14). Высказав ужаснувшее его виденье, Зосима сокрушается, укоряет и скорбит, относя дело к прошлому, которому не суждено было сбыться: «Послал я тебя к нему, Алексей, ибо думал, что братский лик твой поможет ему. Но всё от господа и все судьбы наши» [Выделение моё. - Л.] (259; 14). «Думал» – как много сказано одним только словом: «более уж не думаю так, не случилось, не пригодился, что ж, всё в руце Божией...»

Зосима научает, повторяет вынесенное в эпиграф, обозначая тем самым ключевую точку романа: «“Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода”. Запомни сие» (259; 14).

У Мити, уходящего в и под землю, - гимн, у Зосимы – молитва. Что у Алексея Карамазова, - «илюшечкин» камень, клумбы, звёздные небеса над ними?..

О, слышу, слышу: кричат с профессорской галёрки, что там, над роскошными клумбами, были звёзды, были бездны, были миры, от соприкосновения с коими душа трепещет и от которых в неё, в душу-то, вдруг да и войдёт «что-то твердое и незыблемое», какая-то «как бы идея» воцарится в ней! Как же, как же, дамоспода цари природы, и этакое случается, а случается, слыхалось, что там-то, меж звёзд, и топоры вдруг принимаются летать, а с ними и черти во фраках отмороженные. В любом случае, не в звёздах Бог – это для нас с вами космонавты выяснили.

Подытожу, вернувшись к некоторой «повелительности», мельком задетой. Вот что Ликушин усматривает в «лике» младшего из братьев Карамазовых: не настоящий он, не в настоящем; настоящего в нём есть только одно – повелительно наклонённый, принуждающий глагол: «заставишь». Это словцо не от Зосимы, не из его лексикона это словцо, оно додумано, вписано торопливою рукою русского мальчика. Этот мальчик многое, если не всё, понимает по-своему и делает по-своему, он и «житие» пишет по-своему, не по-монашески, а по-мiрски. Он и самое монашество понимает по-своему: для чего оно, как не для «собственного торжества»? Это социальное, коммунистское, заставляющее торжество выскакивает из Алексея Карамазова при каждом его шаге, из каждой строки его «Записок», его псевдо-жития. И он будет, будет заставлять! Он заставит Катеньку Верховцеву, именно заставит, напирая на «должны», отправиться к осуждённому Мите, чтобы... «на минутку ложь стала правдой», чтобы ложь обрела видимость правды, уподобилась ей.

Но и только.

 

* Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

** Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2003. С. 267-268.

*** См., например: Л.А. Успенский. Богословие иконы Православной Церкви. М., 2007. С. 120.

**** Здесь именно ложь, а не заблуждение, и Ликушин на этом настаивает и будет настаивать, поскольку заблуждение – догадка в отсутствие очевидности, а ложь – убеждение несмотря на очевидность, вопреки очевидности.

***** Апокалипсис святого Иоанна. Православный комментарий. // Апокалипсис в учении древнего Христианства. Архиепископ Аверкий (Таушев). Иеромонах Серафим (Роуз). М., 2008. С. 163-164.

 

 

Tags: "Братья Карамазовы", Достоевский, литературоведение, роман
Subscribe

  • «БоГи, БоГи мОИ…»

    Любопытное от мне лично не известной Елены Шуваловой, из её исканий о Пушкине (см. на: proza.ru/avtor/lenkashuv). Открыл г-н…

  • пУСТ'о'Та(м)

    Одно время, и довольно долго, я истово исповедовал «религию Царского Села»: каждую осень, а то и в разгар весны отправлялся на…

  • РаЙаД

    … Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были. Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели, слейся лицом с обоями. Запрись и…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 17 comments

  • «БоГи, БоГи мОИ…»

    Любопытное от мне лично не известной Елены Шуваловой, из её исканий о Пушкине (см. на: proza.ru/avtor/lenkashuv). Открыл г-н…

  • пУСТ'о'Та(м)

    Одно время, и довольно долго, я истово исповедовал «религию Царского Села»: каждую осень, а то и в разгар весны отправлялся на…

  • РаЙаД

    … Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были. Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели, слейся лицом с обоями. Запрись и…