?

Log in

No account? Create an account
ЭПИЗоД с ПоНЯТиЯМи [№ 4]. КоРНИ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

March 8th, 2014


Previous Entry Share Next Entry
04:20 pm - ЭПИЗоД с ПоНЯТиЯМи [№ 4]. КоРНИ
Можно сказать, что это «эпизод в лицах», или – «в сущностях».
В главе «Чорт. Кошмар Ивана Фёдоровича» Достоевский даёт явление душевно надорванному Ивану некой сущности, и выделяет, что является сущность не впервой: «Ты меня не приведешь в исступление, как в прошлый раз» (72; 15), - говорит сущности Иван. Он привык к визитам чудного гостя: «Не знаю только, спал ли я в прошлый раз или видел тебя наяву?» – вот главный вопрос в этих явлениях, и решить его Иван не может, как не может явить читателю своего «потерянного» лица. Поначалу Иван пытается смеяться сущности: «Сплетничай, ведь ты приживальщик, так сплетничай» (72; 15). И сущность охотно соглашается с Иваном: «C'est charmant, приживальщик. Да я именно в своем виде. Кто ж я на земле, как не приживальщик?» (72; 15).
Читатель догадывается, что «приживальщик на земле», да ещё «бог знает как вошедший» (70; 15) в комнату Ивана – это, верно, и есть то, чем глава озаглавлена: Чорт. В традиции «русской критики» принято определять эту сущность «дрянным и мелким бесом», едва не вздором и чепухнёю, скорее, по-материалистски, «галлюцинацией», нежели чем-то «стоящим на одной ноге» с «умным и страшным Духом пустыни, Духом смерти и разрушения», с Сатаной (не говоря уже о прямом соответствии). Делается это вопреки замыслу Достоевского, потому он-то в черновиках романа именовал сущность без обиняков: Сатана; возникает это именование и в тексте романа. Но так уж, видно, «исправляется подвиг» Достоевского, и «исправление» имеет запашок дурной тенденции, дурной оттого, что за нею «семь нянек не доглядели» оставленную им «тайну» – одну из множества «тайн».
Между тем, попытка разобраться в деле не требует нечеловеческих усилий, было бы желание, к желанию – свобода от догматической слепоты, и «тайна» открывается, путь к дверям в неё преодолевается буквально в два шага.
***
Шаг первый. Рассказчик романа при начале главы «Чорт. Кошмар Ивана Фёдоровича» успел доложить читателю, что Иван «нездоров», что он известен о том, «но ему с отвращением не хотелось быть больным в это время, в эти наступающие роковые минуты его жизни, когда надо было быть налицо, высказать свое слово смело и решительно и самому “оправдать себя пред собою”» [Выделил. - Л.] (70; 15). Достоевский, таким образом, напоминает, что Иван пока и всё ещё не «налицо», что в нём, как в авторе неостановимо ведущегося внутреннего диалога, существуют два «лица» – «pro» и «contra», как два персонажа единой «поэмы», тожественные тем, о которых  Флобер, на письме к Луизе Коле, в ночь с 15 на 16 мая 1852 года, декларируя свободу «мiра фикций», «Искусства», восклицал: «Здесь находишь полное удовлетворение, делаешь всё, что хочешь, оказываешься одновременно сам себе царь и раб, бываешь активным и пассивным, жертвой и священником». Другими словами – здесь «всё дозволено», всё, но только до той минуты, когда «мiр фикций» выносится на люди, в живую жизнь, в мiр деятелей и созерцателей, когда, положим, один из этих деятелей или созерцателей совершит «литературное воровство», подобное тому, какое совершают Алёша и Смердяков. Так в «раздвоении» ли личности «безлицесть» Ивана, или таки в другом, например – в неоконченности «поэмы», в недоведённости фабулы и «внутреннего диалога» до естественного и тем уже положительного решения?
Шаг второй. Подав Ивана больным, терпящим «галлюцинации», напомнив о потерянности его, о нежелании болезни, о стремлении вернуть лицо, а с ним и «красоту», Рассказчик мастерски, не скупясь на деталировку и свет, выписывает портрет Иванова гостя, его Таинственного посетителя, «приживальщика»:
«... Итак, он сидел теперь, почти сознавая сам, что в бреду, и, как уже и сказал я, упорно приглядывался к какому-то предмету у противоположной стены на диване. Там вдруг оказался сидящим некто, бог знает как вошедший, потому что его еще не было в комнате, когда Иван Федорович, возвратясь от Смердякова, вступил в нее. Это был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен, лет уже не молодых, <...> с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином. Одет он был <...> как теперь уже перестали носить <...> Словом, был вид порядочности при весьма слабых карманных средствах. Похоже было на то, что джентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; очевидно, видавший свет и порядочное общество, имевший когда-то связи и сохранивший их, пожалуй, и до сих пор, но мало-помалу с обеднением после веселой жизни в молодости и недавней отмены крепостного права обратившийся вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер, да еще и ввиду того, что всё же порядочный человек, которого даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя, конечно, на скромное место. Такие приживальщики, складного характера джентльмены, умеющие порассказать, составить партию в карты и решительно не любящие никаких поручений, если их им навязывают, - обыкновенно одиноки, или холостяки, или вдовцы, может быть и имеющие детей, но дети их воспитываются всегда где-то далеко, у каких-нибудь теток, о которых джентльмен никогда почти не упоминает в порядочном обществе, как бы несколько стыдясь такого родства. <...> Физиономия неожиданного гостя была не то что добродушная, а опять-таки складная и готовая, судя по обстоятельствам, на всякое любезное выражение. Часов на нем не было, но был черепаховый лорнет на черной ленте. На среднем пальце правой руки красовался массивный золотой перстень с недорогим опалом. <...> Гость ждал и именно сидел как приживальщик, только что сошедший сверху из отведенной ему комнаты вниз к чаю составить хозяину компанию...» [Выделил. - Л.] (70-71; 15).
Столь щедрая пропись сущих, казалось бы, мелочей в объекте «галлюцинации», то есть в объекте «не существующем», рядом с отказом в «материализации» «галлюцинирующему» субъекту, Ивану, принуждает задуматься о смысле чудной «формулы», о возможности решения выраженной таким образом задачи; удостоверяет, что Иван есть «чистая идея», «герой-идеолог» на максимуме возможного выражения в литературном ремесле (а к тому ещё и «голая психология»); однако полноты дела такое удостоверение не открывает, потому хотя бы, что равно как для человека неверующего, атеиста, так и для философа, берущего мiр на острие сомнения, это Сатана есть «чистая идея» и «голая психология». И вот что важно: между двумя этими «идеями» (представленными Иваном и Сатаной) нет тожества, «А» не равно «Б»; скорее перед нами «А» прямое и «А» перевёрнутое против первого на 180 градусов.1 И это очень похоже на другую пару, где будто бы сходящий с ума Иван (атеист «не может» быть одержим бесом) подозревает в сумасшествии якобы выздоравливающего Смердякова.
Для чего так?
***
С первых страниц фабульной части романа к читателю выводится уменьшенная копия «приживальщика земли», Сатаны – «приживальщик дурного тона», помещик Максимов. Правда, выяснится статус этого персонажа чуть позднее, содержательно – сначала в сценке на выходе из монастыря, далее – в главах «оргийного» разгула в Мокром, но затем, ближе к «галлюцинации», в главе «У Грушеньки», явление откроет наконец своё имя: «... На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки. На кожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на ней полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной и ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся. Этот бездомный старичок, как воротился тогда <...> с Грушенькой из Мокрого, так и остался у ней и при ней с тех пор неотлучно. <...> Грушенька узнала от него, что действительно ему как раз теперь некуда деться совсем и что “господин Калганов, благодетель мой, прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублей подарили”. “Ну бог с тобой, оставайся уж”, - решила в тоске Грушенька, сострадательно ему улыбнувшись. <...> Так с тех пор и остался у ней скитающийся приживальщик. <...> Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так что стал ей наконец даже и необходимым» [Выделил. - Л.] (6; 15).
А вот как Максимов появляется при начале романа. Глава «Приехали в монастырь»; приехавшие – «Фёдор Павлович с сынком своим Иваном Федоровичем» и помещик Миусов «со своим дальним родственником, очень молодым человеком, лет двадцати, Петром Фомичом Калгановым» (32; 14). Миусов, растерявшись на входе в монастырь, говорит, «как бы говоря про себя»:
- Чорт, у кого здесь, однако, спросить, в этой бестолковщине...
«Вдруг подошел к ним один пожилой лысоватый господин в широком летнем пальто и с сладкими глазками. Приподняв шляпу, медово присюсюкивая, отрекомендовался он всем вообще тульским помещиком Максимовым».2 «Помещик Максимов, человек лет шестидесяти, не то что шел, а, лучше сказать, почти бежал сбоку, рассматривая их всех с судорожным, невозможным почти любопытством. В глазах его было что-то лупоглазое» [Выделил. - Л.] (33; 14).
Игру Достоевского трудно не заметить: «тульский помещик» Максимов является на выручку «либерал-помещику» Миусову, отвечая обращению: «чорт». Напомню, что действие романа развивается в пореформенной России, где все помещики остались «бездушными», но одни, как Миусов, по-прежнему богаты, а другие, вроде Максимова, и при крепостном праве еле сводившие концы с концами, буквально по мiру пошли. Что до Максимова, то он сам расскажет, как «сел» в приживальщики: сбежала жена, предварительно отписавши деревушку Максимова на себя, а там и заложила её за семь тыщ: «Ты, говорит, человек образованный, ты и сам найдешь себе кусок. С тем и посадила» (381; 14).
Так отчего же не предположить, что «бездушность» «приживальщика хорошего тона», Сатаны, есть выражение надежды Достоевского: народ, выведенный из-под власти «страшного и умного Духа мёртвых душ», становится «народом-богоносцем», путь его – к Обществу-Церкви, к полноте «решения в сторону положительную»; однако же враг не сдаётся, и сердцу народному (равно как и сердцу Ивана) искушений и соблазнов не избежать? Вполне ведь может статься, что, благословляя Ивана, старец Зосима благословляет весь народ русский: «да благословит бог пути ваши!» (66; 14). И, если вправду так, то жизнь Ивана Карамазова в первом романе дилогии действительно не окончивается, а будущность его, пусть общим очерком, но во всех смыслах ясна.
***
Впрочем, дальше открывается куда любопытнейшее. Только появившись, Максимов, прогнанный Миусовым, на время выводится из действия. Между Миусовым и Фёдором Павловичем возникает диалог:
« - Преназойливый старичишка, - заметил вслух Миусов, когда помещик Максимов побежал обратно, к монастырю.
- На фон Зона похож, - проговорил вдруг Федор Павлович.
- Вы только это и знаете... С чего он похож на фон Зона? Вы сами-то видели фон Зона?
- Его карточку видел. Хоть не чертами лица, так чем-то неизъяснимым. Чистейший второй экземпляр фон Зона. Я это всегда по одной только физиономии узнаю.
- А пожалуй; вы в этом знаток...» (34; 14).
Фон Зон – скандально известная во времена Достоевского жертва собственного любострастия: позарившийся на «клубничку» старый развратник был убит и ограблен в притоне, в центре Санкт-Петербурга. И вдруг – «чистейший второй экземпляр»! С этой минуты Фёдор Павлович Максимова только фон Зоном и обзывает. Стоило Максимову появиться в покоях игумена, и Фёдор Павлович тут же замечает «покойника»:
« - Фон Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть... Эй, фон Зон, не упускай своего счастия!» (84; 14).
Нечто «Дон Гуановское», с призывом к статуе Командора здесь, не правда ль?..
Признаюсь, я долго ломал голову над выяснением функции, исполняемой Максимовым-фон Зоном, отстраняя назойливую и будто бы единственно возможную в качестве объяснения комичность этого персонажа, служащую разве что «развлечению достопочтенной публики»; перелопатил томы «русско-критических» писаний, но остался, как был, ни с чем. Искомое, как выяснилось, лежало на виду – точно мертвец в гробу на отпевании. Но – по порядку...
Вот Фёдор Павлович зовёт и манит «фон Зона», вот уж усаживается в коляску с милейшим, с только что получившим благословение от самого старца сынком своим Иваном Фёдоровичем, вот уже и «фон Зон», соблазнившийся поросёнком и мамуровкою, спешит и пыхтит. И тут «произошла еще одна паясническая и невероятная почти сцена, восполнившая эпизод. Вдруг у подножия коляски появился помещик Максимов. Он прибежал запыхавшись, чтобы не опоздать. <...> Он так спешил, что в нетерпении занес уже ногу на ступеньку, на которой еще стояла левая нога Ивана Федоровича, и, схватившись за кузов, стал было подпрыгивать в коляску.
- И я, и я с вами! - выкрикивал он, подпрыгивая, смеясь мелким веселым смешком, с блаженством на лице и на всё готовый, - возьмите и меня!
- Ну не говорил ли я, - восторженно крикнул Федор Павлович, - что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Но Иван Федорович, усевшийся уже на место, молча и изо всей силы вдруг отпихнул в грудь Максимова, и тот отлетел на сажень. Если не упал, то только случайно.
- Пошел! - злобно крикнул кучеру Иван Федорович» (84; 14).
Дикая выходка Ивана ничем по видимости не мотивирована, но вот ведь что: она не единственная. В главе «Третье, и последнее, свидание со Смердяковым» Иван, запутавшийся в «трёх соснах» самодеятельного своего расследования, уже вполне обезумевающий, по дороге на «допрос» Смердякова (где возникнет призрак «некоторого третьего», невидимого, «будто бы бога»), «вдруг повстречал одинокого пьяного, маленького ростом мужичонка» и вдруг «осмыслил», что «давно уже чувствовал страшную к нему ненависть» (57; 15). Ивану «неотразимо захотелось пришибить сверху кулаком мужичонку», и он «бешено оттолкнул его», и мужичонко «отлетел и шлёпнулся» и «замолк», и замёрз бы, кабы Иван, на обратной дороге, не «взял решения» наконец, не ощутил в этом решении «бесконечную твёрдость» и двинулся было к восстановлению своего утраченного лица. Спас Иван жертву свою, и сам начал, как показалось на минутку, выкарабкиваться, да не осилил. Но вот вопрос: что это было такое? К кому эта «давняя страшная ненависть», за что и почему, и, главное, как давно она чувствуется Иваном?
***
Если верно выше сказанное о том, что, благословляя Ивана, старец Зосима благословляет весь народ русский: «да благословит бог пути ваши!» (66; 14), бытовой эксцесс с мужичонкой обретает масштаб всемiрный и «двусветный», то есть без чорта, без Сатаны, без врага рода человеческого в нём никак не обошлось.  Две стороны, две половинки русского народа: «бездушные» как мёртвые, бесноватые и беснующиеся прежние помещики-белоручки, «отцы» – одна сторона, одна половинка;3 другая – прежние «дети» их, прежние «мёртвые души», не вполне ещё «ожившие» (ведь русский помещик и, как правило, офицер, так и обращался к крепостным своим: «дети мои, детушки!»). Зосима благословляет Ивана на «положительное решение» великой задачи, на обретение своего лица и красоты в нём, но подобное не решаемо на раз: Иван равно ненавидит и тех «мертвецов» и других, он чужой и тем и другим, и первые в нём подзуживают на ненависть ко вторым; но он и жить хочет, а как жить – не знает и тешит свою потерянность надрывно фальшивыми обещаниями «почтительно возвращаемого билета», отложенного к 30-ти годам своим «кубка»...
В этом, прежде всего прочего, на мой взгляд, выясняются «раздвоенность» и «отсутствие» лица Ивана, как основа и мотив к «положительному решению» его сердца. Если угодно, в этом же – обетование «народности» в будущности этого героя.
И вот здесь, в настоящей точке рассуждения возникает понимание мысли Достоевского, его замысла о той функции, какую воплощают собой в романе господа «приживальщики», число которых, замечу, больше двух (Сатаны и Максимова), и включает в себя главного, пожалуй, в этом роде – монастырского приживальщика Алёшу, ещё одного «мертвеца» с мечтою о «воскресении».
«Ты меня не приведешь в исступление, как в прошлый раз» (72; 15), - говорит Иван Сатане. Когда случился этот «прошлый раз», в романе не объявляется. Не объявляется и то, по каким признакам Иван узнаёт своего «гостя», способного, известно, любую личину на себя напялить. Из зацепок, оставленных Достоевским (или из того, что возможно счесть зацепками), имеется два факта: это исступление, до которого Сатана доводит Ивана, и образ приживальщика. Этого довольно, чтобы предположить следующее: первое посещение Ивана Сатаною относится к внефабульной части романа; оно состоялось до того, как началось действие (до поездки в монастырь Иван живёт в доме отца «месяц и другой»); дикая выходка Ивана по отношению к приживальщику Максимову была вызвана тем, что Иван «узнал» в нём – по обличью, по «приживальщическим» повадкам – «чорта», и, узнавши, пришöл в исступление, ведь он именно что в исступлении пинает бедолагу.
Напомню, что после скандала, устроенного Иваном в суде, устроенного именно в исступлении, призванный доктор доложил из прежде ему известного, что Иван сам ему «признавался, что наяву видит видения, встречает на улице разных лиц, которые уже померли, и что к нему каждый вечер ходит в гости сатана» (122; 15). На «сатане» вопросов у читателя, ясно, не возникает, а вот что касается «разных лиц, которые уже померли», то, вероятно, первым из таковых (но, возможно, не последним) следует признать «фон Зона» Максимова.
Но это не всё и не главное, может быть, в этом деле. Есть в «трактирных» главах романа любопытный, растасканный по тысячам «хрестоматий» диалог Ивана и Алёши. Розанов, по любви своей к «цитированию», кой-как воспроизводит пару реплик из него: «“ - Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить, - говорит задумчиво Алеша.”
- Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?
Алеша говорит, что “да”, и что за непосредственною любовью к жизни всегда последует и понимание ее смысла, - ранее или позже».4
«Ранее или позже», разумеется, прилог. Во-первых, у Достоевского такого нет; во-вторых – у Розанова «ранее или позже» сведено к мгновению суицида-преступления, и в нём по-мефистофельски останавливается. Рассуждение Алёши идёт куда дальше, оно перескакивает через смерть: «... все должны прежде всего на свете жизнь полюбить. <...> полюбить прежде логики, <...> и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен. <...> надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали» (210; 14).
Некромантия? Вроде того. Однако «православные активисты» из «русских критиков» на эту волшбу едва не молятся, до каления медных своих лобиков.
***
Пока Алёша толкует о «европейских мертвецах», о «героях минувших дней», о бойцах и философах, на «кладбище» коих намерен отправиться Иван, Фёдор Павлович въяве «воскресил» в приживальщике Максимове своего мертвеца – немца фон Зона (чем, кстати, не европеец и чем не приживальщик «земли русской»?). Фёдору Павловичу надобны именно и только такие «герои». Фёдор Павлович задолго до умненького Алёши превзошöл науку «прежде всего на свете жизнь полюбить», «полюбить прежде логики», и, полюбивши, постиг её «смысл». Из этого-то смысла он производит «воскрешение» фон Зона в Максимове.
Когда Иван плачется Алёше о Европе как о «самом дорогом кладбище» с «дорогими покойниками», о камнях, каждый из коих «гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку» (210; 14), он всего лишь предвкушает счастье от будущих слёз своих, от «умиления». Но когда в ответ он слышит о «любви к жизни» как «воскрешении мертвецов, которые никогда не умирали», тут, имея опыт «видений» такого порядка, хочешь не хочешь, а содрогнёшься, вспомнишь ближайшего из «воскрешателей» и не умиравших ещё «мертвецов», папеньку с его «фон Зоном». Иван тут же это и делает: «Отец вот не хочет отрываться от своего кубка до семидесяти лет, до восьмидесяти даже мечтает...» (210; 14). И вот что в эту минутку хорошо вспомнить – о папеньке-то: «Федор Павлович, например, начал почти что ни с чем, помещик он был самый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в приживальщики, а между тем в момент кончины его у него оказалось до ста тысяч рублей чистыми деньгами» [Выделил. - Л.] (7; 14).
Сошлись наконец: Сатана, Фёдор Павлович, Максимов-«фон Зон», Алёша; все, при известной разнице между ними, в калибре и проч. – приживальщики, бесы, «не умиравшие мертвецы». Можно сказать, что все они из «вечных мертвецов», вечных по неистребимой любви к жизни. И тут самое место сказать несколько слов о «смысле» и приоритетах в предложенной Алёшей формуле, которую позаимствовал он, по-моему, вовсе не от Зосимы, но от папеньки-«поросёнка».
Итак, Алёша учит Ивана тому, что «смысл» берётся из «возлюбленной жизни». Вот что ровно по этому же поводу известно от философа Канта: «Кант однажды замечает, что в драме человеческой истории зритель должен различить смысл, иначе наступает утомление от бесконечного фарса. Однако утомляется только зритель истории, а не ее действующие лица, “потому что актеры шуты” (поскольку <...> они видят только часть действия, а зритель видит целое). “Некоторое время понаблюдать за этой трагедией, быть может, трогательно и поучительно, но занавес должен в конце концов упасть”. Зритель утомляется, ведь ему “довольно одного-двух актов, чтобы с полным основанием заключить, что эта никогда не оканчивающаяся пьеса есть вечное повторение одного и того же”. Это не единственный случай, когда Кант изображает суждение утомительным и меланхолическим занятием» [Выделил. - Л.].5 То есть, по Канту, условие «различить смысл» есть основа жизнелюбия, в противном случае жизнь обращается в «бесконечный фарс», или, словами Достоевского – в «дьяволов водевиль».
Напомню, что Алёша Карамазов в «русско-критической» традиции представляется образцом Христианина, «русским иноком» (хотя просто ряжен в подрясник, но не послушник и не монах), и даже «романным Христом». Ну, скажем, в литературе и науке о ней и не такое случается. Однако же в той же нашей великой литературе, и, главное, того же исторического периода, имеется суждение именно на эту, разбираемую здесь тему. Речь о произведении Н. Лескова «Гора (Египетские повести)», 1888 года издания. В этой «повести» из первых, из «детских» времён Христианства, персонаж по имени Зенон говорит Нефоре, красавице, обещающей ему море страстной любви: «Нельзя жить без рассуждения», т. е. без смысла. Нефора интересуется – «отчего так?», и Зенон отвечает ей, что это так потому, что он христианин, и Христианство есть единственное средство «бороться с природой», бороться чтобы победить её «бессмыслицу». Как кому угодно, разумеется, но что до меня, я скорее останусь с Лесковским Зеноном и его Христианством, нежели отправлюсь в ланкастерскую школу Великого инквизитора с научителем Алёшей, которому хорошо бы самого себя попытаться «воскресить», а там уже, если Бог даст, выводить с иных кладбищ стада покойников.
Как с корнем вырывать. Но что из вырванного с корнем жизнеспособно?

1 Кстати: один японец, несколько лет тому, изобрёл зеркало, в котором человек видит своё отражение без смены левой стороны на правую, как это происходит с обычными зеркалами; то есть – видит себя «глазами» других людей, таким, каков он на самом деле есть.
2 Хорошо посмотреть на отмену крепостного права в 1861 году через планы тайных обществ – Северного и Южного – на освобождение крестьян от рабства. Горячие клятвы заговорщиков освободить своих крестьян, не дожидаясь восстания и переворота, как правило, не были исполнены, редко кто из душевладельцев решился на освобождение хотя бы дворовой своей челяди. Другая сторона дела: часто крестьяне сами не желали свободы, предпочитая ей доброго барина (этого-то, то есть доброты, у большинства декабристов не отнять). А вот «ни разу» не декабрист В.А. Жуковский (внебрачный сын именно тульского помещика богача А.И. Бунина), только вступив во владение имением, освободил (вместе с землёю, что важно) все принадлежавшие ему «души», да так «бездушным» на всю жизнь и остался. Напомню, что с 1826 года Жуковский становится воспитателем Наследника, будущего Александра II, Освободителя.
3 «Дворянин, претендующий на светскость и хороший тон (условно говоря, “аристократ”), по определению был бездельником. Социальный статус просто не позволял ему самолично одеваться, своими руками набивать трубку табаком или, скажем, задергивать занавески. На всякое усилие имелся слуга, и дворянину было неприлично заниматься лакейским и вообще “неблагородным” делом». - В.Бокова. Эпоха тайных обществ. М., 2003. С. 111.
Сослуживцы будущего главаря мятежников 14 декабря, Кондратия Рылеева, как-то, наскучив разглагольствованиями последнего о «равенстве и братстве», предложили ему доказать «теорию» на деле, именно начать с чистки денщицких сапогов, и что же? Рылеев (не бывший, кстати говоря, «аристократом») отказался: это, дескать, «вздор»!
4 В.Розанов. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. Опыт критического комментария // В.Розанов. Мысли о литературе. М., 1989. С. 87.
5 Р.Бейнер. Ханна Арендт о суждении // Х.Арендт. Лекции по политической философии Канта. СПб.: Наука. 2012. С. 204-205.

(7 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:znichk_a
Date:March 8th, 2014 03:51 pm (UTC)
(Link)
Боюсь Лескова. Но без него, мне с некоторых пор кажется, из Достоевского непонятыми остаются некоторые, как бы так сказать - "однокоренные" что ли - идеи. И без Лескова само время, клубящееся вокруг романа БК, становится площе и беднее.
[User Picture]
From:likushin
Date:March 8th, 2014 04:09 pm (UTC)
(Link)
Если помнить Флобера с его декларацией "вседозволенности" в мiре фикций, и если представить, что у Литературы есть триумфальные ворота, то на этих воротах, по-моему, имеет право красоваться одна-единственная формула: оставь надежду, всяк сюда входящий. Этот мир населён чудовищами и волшебниками, ангелами и ведьмами; без клубка Ариадны через него не пройти. )
[User Picture]
From:znichk_a
Date:March 8th, 2014 04:18 pm (UTC)
(Link)
Но Достоевский хотел был понятным и понятым, да так и было. А в предсказанном им мире фикций “если у него и есть нелепости, то они принадлежат нам, а не ему”. Это про Босха сказал 400 лет назад фра Сигуэнца).
[User Picture]
From:likushin
Date:March 8th, 2014 04:23 pm (UTC)
(Link)
Это хорошо фра сказал. Погуглю - кто таков. Что до Достоевского, то Бог и судьба не позволили ему исполнить хотения; он так и остался на два мiра: там - свет, здесь - тайна; а тайна всегда лабиринт, а в темноте лабиринта известно кто сидит - пускай там вовсе никого нет. )
[User Picture]
From:znichk_a
Date:March 8th, 2014 05:43 pm (UTC)
(Link)
Мне легче предположить, вместе с фра), что это мы чего-то не догоняем, какой-то маленькой детали, настроения, позы... и кажется, это всё то же, что у Лескова.
[User Picture]
From:likushin
Date:March 8th, 2014 05:49 pm (UTC)
(Link)
Что не догоняем и что какой-то мелочи - это, наверное так. Да что - иначе я бы и не завис на теме, потому чую - какой-то штифтик поверни, и ларчик откроется.
Ладно, не знаю - ловко ли поздравлять Вас с "восьмомартом", потому поздравлю с весной, а сам поеду мозги проветрю: Москва свободна, Волга полноводна! :)
[User Picture]
From:znichk_a
Date:March 8th, 2014 05:59 pm (UTC)
(Link)
С весной - завсегда рада. На проветренные мозги и штифтик легче повернется, а уж на Волге...

> Go to Top
LiveJournal.com