likushin (likushin) wrote,
likushin
likushin

ВЫСоТа ПаДеНиЯ

Слова даны человеку, чтобы
скрывать свои мысли.
Н.Макиавелли
1.
В одном из откликов к предпринятому просмотру «Легенды о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского», высказана была любопытная мысль, именно: комментатор (Розанов определяет свою работу как «опыт критического комментария»), дескать, озабочен не столько комментируемым текстом, сколько самовыражением и самолюбованием, и, следовательно, тщетен труд поиска в комментарии тех смыслов, которые-то, собственно, и «поставлен искать» читатель. Соглашусь: в ряде случаев, и едва не сплошь и рядом, так именно и происходит, т. е. комментатор использует взятый им к осмыслению текст вполне, так сказать, утилитарно – постаментом или хотя бы подставочкой к памятнику себе, любимому. Но сплошь и рядом же случается, что подставочка выскальзывает из-под ног «вознёсшегося главою непокорной», и он повисает буквально на воздухе – во всём нелепом откровении химерических своих страстишек, желаний и домыслов к чему-то неизмеримо бóльшему его.

Так ли это в случае г-на Розанова и его «Легенды» – фигуры мощной, ума выдающегося, произведения знаменитого, или, всё же, нет, не так, - с этим-то хорошо попробовать разобраться.
***
Приуготовляя пути к осмыслению «Инквизитора», или, вернее будет сказать, собственного сочинения «легенды» о нём (у Достоевского это произведение жанрово определено как поэма), Розанов, на разборе характеров и путей всех четырёх братьев Карамазовых (включая Смердякова), выходит к замечательному наблюдению старца Зосимы – наблюдению, доставленному читателю благодаря «агиографическому» опыту «послушника» Алёши (главка «О молитве, о любви и о соприкосновении мирам иным», в рукописном и как бы апокрифическом «Из житии» покойного старца).
Отчеркну – Розанов даёт своему читателю (который, несомненно, читатель, прежде всего, Достоевского) как бы цитату из романа, именно «как бы цитату», потому текст Достоевского Розановым самую, вроде бы, малость и «почти незаметно» переиначен, переписан. Позволю себе усомниться, что Розанов давал этот текст как школьник, по памяти, вроде наизусть выученного стиха: ну, слишком уж серьёзен сам повод – и к цитированию, и к работе в целом; громадна задача, поставленная автором «критического опыта», заоблачно высока планка, на которой означено имя гения, Достоевского. Да и Розанов вовсе не прыщавый вьюнош. Об ответственности перед читателем – своим, Розановским, и Достоевского, «неприлично» как бы и говорить. И всё же Розанов обращается со словами Достоевского и Зосимы точь-в-точь как обращался со словами «учителя» своего непослушник Алёша: он подгоняет их под себя, под свои цель и задачу, под своё разумение и, если угодно, под вполне овладевшую его сердцем и рассудком тенденцию. Злосчастную и именно что «вавилонскую», «башенную», по ряду примет, тенденцию.
Даю текст Розанова, с его курсивом, а в сноске – исходник Достоевского, с выделением  в последнем тех мест, которые были искажены. Итак – г-н Розанов:
«Много на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высоким, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад Свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего с таинственным миром иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь к жизни равнодушен и даже возненавидишь ее».1
Имеем: г-н Розанов чуть не наотмашь, секуляристским прямо-таки жестом заменил «мир горний и высший» на «мир горний и высокий» (серьёзное «понижение в чине»); затем, теперь уже «унтер-клерикально», смахнул с доски «философов» – возможно, как подозрительных для компании православного старца типов; дальше – больше: множественное число «таинственных миров иных» заменил числом единственным, что также довольно легко (при желании) объяснить, положим, тем, что негоже православному старцу вещать о «множественности мiров», пускай этаким-то подчищенные, «лишние» философы в своём отсутствии тешатся.
***
Так бы оно, верно, было бы хорошо и даже елейно объяснить, однако на послевкусии сладенькая конфетка начинает зло эдак горчить и огорчать вкусившего: ну, а Достоевский-то как? неужто и вправду не важны были Достоевскому все эти маленькие и тонюсенькие словечки – «высшие» и «множественные» мiры, «философы», об этих самых мiрах столь здраво рассуждающие, что и православному старцу не в грех с ними согласиться? Но не уничтожена ли этим важная для понимания образов старца и его «агиографа» характерная черта, именно на уничтожении «философов»? Но не сам ли Достоевский, в этом же самом романе, в «Братьях Карамазовых», дал образцы колоссальной значимости (идейной, так сказать, и, конечно же, сюжетной) таких вот, как бы лишних и как бы малозаметных словечек; не сам ли Достоевский, «наизнанку» откликаясь Шекспировскому дуэту Гамлета с Полонием в трактирной сцене свидания братьев Ивана и Алёши (из чего, собственно, и проявился «Великий инквизитор»), позволил первому брату упрекнуть второго: «А ты удивительно как умеешь оборачивать словечки» (217; 14). Иван на этой реплике смеётся, он доволен младшим братцем своим, потому тот, на предположение Ивана о том, что человек создал «не существующего» диавола «по своему образу и подобию», отвечает вовсе не «по-монастырски»:
« - В таком случае, равно как и бога» (217; 14).
Этот смех Ивана, это его довольство в узнавании младшего своего, единокровного, тёмненького, по закрытости, братца совсем скоро перейдёт в «какой-то восторг»:
« - Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!» (221; 14).
По-своему порадовался «бесёнку» и некто Ликушин, немало сил положивший на розыскание и выяснение этих-то как раз словечек и сокрытых в них силы и смыслов, света, наконец, которым одним только и возможно проявить подлинную картину неоконченного Достоевским романа, великого и загадочного; ту самую картину, которая «вся погасла и исчезла» (18; 14), кроме одного какого-то «уголочка». И уголочек этот состоит именно и только из слов, из словечек – маленьких, тонюсеньких и великих, где «обёрнутых», а где и подчищенных иными персонажами, прежде всего – г-ном Рассказчиком (романа), «его» героем Алёшей, и, конечно, Смердяковым.
Но то ведь «просто» персонажи, их игра, их «театр», их «поле битвы», их «содом и красота» – всё вымышленное, фантомное, наконец – «карамазовское», т. е. «достоевщина на высшей ноге»; а тут – реальный, мудрый, талантливый, читаемый через столетие (при Советах, правда, опечатанный, как запрещонный) – «сам» Розанов... Как с этим-то быть, как верно осмыслить, как принять, что вывести – для себя, разумеется, и только, может быть, для себя, пускай даже и без оглядки на «мiры иные»?
***
Словом, что же это, у Розанова: «чисто техническая» ошибка, частная, мелкая помарка в безупречной, как принято считать, текстуре целого, сама на себе замкнутая, катастрофическими последствиями для восприятия исследуемого романа и, значит, для образа мыслей читателя не грозящая, или иное, что можно, наверное, назвать интеллектуальной неряшливостью, если уклониться (хотя бы на время) от совершенно уже брутальных и, может быть, очистительных определений?
Другая сторона дела (хотя, правду сказать, всё та же): возможно ли, совершив рассудочную ошибку и навязав её другим, читающим, мыслящим, чувствующим, остаться самому вне душевной порчи и не заразить ею этих самых других? Возможно ли разделение: пускай одно слегка подпачкано, зато другое девственно и безгрешно чисто?
Розанов, начавший «исправление подвига» Достоевского, собственно – выделку палимпсеста из некоторых частей романного целого, наверное, изумился бы отдалённым плодам своего делания; ведь он утверждает в той же «Легенде»: «Последние томы романа, “обширного как «Война и Мир»”, не были написаны. Четырнадцать книг, составляющие четыре части (с эпилогом) “Братьев Карамазовых”, представляют собою выполнение, уже доведенное до конца, первого отдела обширной художественной эпопеи».2 Для Розанова неоконченность романа есть непреложный факт, явленный не только из писанного Достоевским предисловия «От автора», но и из самого сюжетного действа; исповедуемая Розановым тенденция не требует себе жертвы бóльшей приносимого в жертву. Но пройдёт время – десятилетия, свершатся, одна за другою, русские и мiровые катастрофы, сбудется многое и многое из Достоевским предвиденного, предугаданного, взрастут и вызреют новые поколения, и в них – новые искатели «себя» в Достоевском, новые исследователи и комментаторы, и в них-то вдруг откроется «истина»: роман, дескать, «на самом деле» и вопреки Достоевским заявленному, «окончен», потому – фабула исчерпала себя, «детективная составляющая» завершена в своём развитии уже на двух третях романного текста, убийца старика Карамазова «выяснен», имя ему Смердяков, а с этим окончено и выяснение идейных и прочих проблем и вопросов, найдено их «решение»; и главное «решение» явлено в образе «романного Христа», Алёши, плотно окружонного колечком из двенадцати малолетних и малосмысленных, но многообещающих «апостолов».3
***
Это, конечно, новая и новейшая, невозможная для Розанова тенденция, однако «технологически» она целиком и полностью выросла из брошенного им зерна: комментировать (как объяснять) Достоевского можно и нужно вопреки самому Достоевскому – сыскалась бы на то подходящая, стоющая идея. «Логика» такого рода «решений» всё та же – Розановская, с его писаний, с его «Легенды» скалькированная, вот эта: «Что Достоевский был далек от какой-нибудь грубой ошибки, и что мы также не впадаем в нее, вскрывая его невысказанную мысль, в этом нас убеждает решение, которое мы должны дать...» [Выделил. - Л.] 4
В «переводе» с, очевидно, медиумического на ординарный русский язык (а чем здесь не слово- и столоверчение?), это выглядит примерно так: в том, что наша догадка верна, нас убеждает наше внутреннее убеждение в верности нашей догадки. Аргумент неубиваемый, доказательство исчерпывающее, и оно имеет более известный аналог: «учение наше всесильно, потому что верно, и мы победим» (или наоборот – в последовательности квази-силлогизма, как кому угодно).
Розанов изрекает, смыслово, иезуитско-большевистское заклинание, но он ещё и мистик, он твердит: «мы до самой смерти не знаем истинного содержания своей души; не знаем и истинного образа того мира, среди которого живем», но мы не «твари дрожащие», мы-то уж наверное известны, что «в некоторые моменты, очень исключительные», «в нас пробуждается знание, дотоле скрытое». Розанов имеет ввиду и своё, личное, как бы спиритическое как бы знание «невысказанных мыслей» Достоевского, и нечто другое, «тёмное», «лунное».
Г-н Луначарский, первый из теоретиков «нововавилонства», на такой казуистине должен был рыдать от восторга. Ну, или снисходительно, мефистофельски усмехаться.
И, тем не менее, Розанову поверили – поверил, прежде всего, избранный читатель его писаний, начинённый «социализмом» и прочей «идеалистической» галиматьёю русский интеллигент, интеллектуал; Розанову верили при его жизни, потому магия его слова буквально завораживает; ему остались верны после его смерти, потому судьба его и самая кончина буквально освятили всё им набормотанное в теургическом трансе «соприкосновения мiрам иным». Вослед Розанову понимающе взгрустнули, общо «приняли», «воздали», «оценили» – как посмеялись над ним: такая, Василий Васильевич, право, мелочь, частность, пустяк!..
Н-да-с: о главном-то в настоящем эпизоде, т. е. о том, куда и ради какой нýжды г-н Розанов вывел свой палимпсест (и как из него выкарабкаться), - в другие разы, позднее: и без того выдано чтение не простое, требующее удержания себя в памяти читающего, хотя бы общими чертами, до очередного вброса, что для залётно «блогосферующих» вовсе головоломно, а потому необязательно.

1 В.Розанов. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. Опыт критического комментария // В.Розанов. Мысли о литературе. М., 1989. С. 81-82.
Для сравнения – текст по академическому изданию ПСС Ф.М. Достоевского, совершенно согласный, в приводимой, как минимум, части с текстом, издававшимся при жизни Достоевского, а также с публикацией 1881 года (за исключением прописи в словах о Божием саде и прочих перемен в орфографии): «Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад свой, и взошло всё, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь к жизни равнодушен и даже возненавидишь ее» [Выделил. - Л.] (290-291; 14).
2 Там же. С. 46.
3 Об этом подробно и пространно, с обширным цитированием иных «решателей» (например, г-жи Ветловской), говорится в препухлом опусе с заголовком «Убийца в рясе», который пока ещё можно отыскать в настоящем журналишке, cic.
4 В.Розанов. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. Опыт критического комментария // В.Розанов. Мысли о литературе. М., 1989. С. 82.
Tags: Великий инквизитор
Subscribe

  • САНХо ПАНсА, враг НАРОДа

    М i р ловил меня, но не поймал; ты сам лезешь м i ру в пасть, а он от тебя отплёвывается. Г.Сковорода Свободы нет, есть…

  • САНХо ПАНсА, враг НАРОДа

    Жизнь... подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые лучшие приходят как зрители. Пифагор 9.…

  • САНХо ПАНсА, враг НАРОДа

    Свобода нужна не для блага народа, а для развлечения. Б.Шоу … у Достоевского люди не едят, чтобы говорить о Боге, у Чехова…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments