?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

January 17th, 2009


Previous Entry Share Next Entry
04:17 pm - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Пятая – хрустальная, или фальшивые «Бриллианты ТЭТ'а».

5. Психологический гамбит*

Они, эти псы, пожирают целиком тексты,

но неспособны понять их...

Божье слово на устах, но от сердца далеко.

Томас Мюнцер

 

Отчего, спрашивается, практика и теория «достоевизма» за имеющиеся пред глазами Читателя 130 лет не обрели единства формы, исполненной непротиворечивого содержания, непререкаемого, неопровержимого смысла? Да оттого лишь, что в них был задушен изначально возникший, но недолго протрепыхавшийся жизненный порыв; ныне же она чуть не вся и сплошь – фабрикация псевдоформы и псевдосодержания. Концы и начала этой науки связаны между собою только лишь механистически, как внутренне изолированные части самозамкнувшейся системы, как хаотический набор будто бы рядоположенных состояний, в отсутствие живой жизни. В ней для самого-то Достоевского оставляется той или иной убогости (в меру «щедрости» очередного толкователя) уголок. О, если бы это происходило из полноты сознания берущегося толковать! Но ведь нет: всякий-то академический дурак (прости, Господи!) первым делом «вытесняет» Достоевского на периферию своих умопостроений, поставляет на «освободившееся» место очередную какую-нибудь мёртвую и мертвящую формулку, и нисколько не заботится тем, что нет в ней, в этой формулке, необходимой широты для хоть сколько-нибудь существенного охвата ею той бездны Живого, коей есть имя – Достоевский.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

Ликушин называет это агрессивным самопоражением «русской критики» Пустотой. Она, кажется, нынче вся – паралич, вся – вырождение.

Вот, послушайте, какие голоса пробиваются с верхушки «жреческой» пирамиды: «... Мы же готовы ввести специальные термины, за которыми можно спрятаться, лишь бы не видеть этого целого. Мы читаем Достоевского сквозь Евангелие, находим немало совпадений и радостно констатируем, что Иван – человек третьего часа, а Смердяков – двенадцатого (или наоборот). Эти качества кажутся нам более важными, чем все социальные, национальные, личностные или исторические свойства героев, вместе взятые. Тот мир, та живая действительность, та историчность, которыми столь дорожил Достоевский, у нас утекают меж пальцев, в песок. И мы обращаемся в сумасшедших, которые настолько прервали всякие сношения с действительностью, что умерли для настоящего <...> и прокисли в аналогиях»** [Выделение моё. - Л.].

Аплодисман доктору наук Сараскиной! Впрочем, не след обольщаться: даже самые пылкие самообличения отдельных представителей «русской критики» вряд ли способны хоть сколько-нибудь изменить ужас и позор ситуации; при нынешнем положении дел и пары поколений, поди, недостанет, чтобы хоть что-нибудь более-менее здравое в этих плевельных зарослях произросло. Но расчищать-то – пора, самое время, как пора и с братьями, с вторыми и последними детьми Фёдора Павловича нам знакомство свести поплотнее, попсихологичнее, что ли.

Известно, Фёдор Михайлович как раз в пору «Братьев Карамазовых» отрекался от звания «психолога», но отречение его мотивировалось лишь тем, что метил и брал он куда выше: «Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой» (65;27)***. Для нас, Читатель, Достоевский оставлял – долгом нашим читательским оставлял – ступеньку «пониже»: «Не один только сюжет романа важен для читателя, но и некоторое знание души человеческой (психологии), чего каждый автор вправе ждать от читателя» [Выделение моё. - Л.] (129;30.1). Дай-то Бог нам взобраться на столь головокружительную высоту, да и удержаться на ней, не сверзиться: уже будет подвиг – долгий и многотрудный.

... Трактир «Столичный город». Стол у окна, отгороженный ширмами. На столе – остатки обеда, чай. Алексей и Иван Фёдорович Карамазовы, сидят у стола. Время от времени из-за ширм появляется половой, приносит новые блюда, чай, приборы, убирает лишнее; всё – молча. Иван пьёт чай, Алексей закусывает, беседуют.

Иван: «Завтра я уезжаю и думал сейчас, здесь сидя: как бы мне его увидать, чтобы проститься, а ты и идешь мимо» (208;14).

Алексей (ища пред братом): «А ты очень желал меня увидать?» (209;14).

Иван: «Очень, я хочу с тобой познакомиться раз навсегда и тебя с собой познакомить. Да с тем и проститься. По-моему, всего лучше знакомиться пред разлукой. Я видел как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах твоих было какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и не терплю, оттого и не подошел к тебе» [Выделение моё. - Л.] (209;14).

Это взгляд и слова считающего себя высшим по отношению к мальчишке, но в них сразу же, с первых слов просквозила ущербинка поражения: Иван готов бежать, уехать, он говорит о разлуке, но оттого лишь, что недавно, в гостиной у Хохлаковой непозволительно раскрылся пред братом, показал свой надрыв, высказался со всею силой, «с выражением какой-то молодой искренности и сильного неудержимо откровенного чувства» (175;14). Г-жа Хохлакова воскликнула тогда в восторге: «А заметили вы, Алексей Федорович, каким молодым человеком Иван Федорович давеча вышел, сказал это всё и вышел! Я думала, он такой ученый, академик, а он вдруг так горячо-горячо, откровенно и молодо, неопытно и молодо, и так всё это прекрасно, прекрасно, точно вы...» [Выделение моё. - Л.] (178;14). Конечно же, Алексей заметил это сразу, а ежели и нет, так теперь, как подсказали, заметил и припомнил. В трактир вошёл уже иной, уже внутренне изменившийся, повзрослевший, поумневший Алёша, уже – боец, и на брата он имеет своё – неотразимое – оружие. Сейчас увидим.

Иван продолжает – с мнимой высоты своего прежнего, вчера ещё недосягаемого для брата положения – разглядывать его, совсем по-левенгучьи, точно зверушку насекомую под различительным стклом: «Но в конце концов я тебя научился уважать: твердо, дескать, стоит человечек. <...> Я таких твердых люблю, на чем бы там они ни стояли, и будь они такие маленькие мальчуганы, как ты. Ожидающий взгляд твой стал мне вовсе под конец не противен; напротив, полюбил я наконец твой ожидающий взгляд... Ты, кажется, почему-то любишь меня, Алеша?» [Выделение моё. - Л.] (209;14).

Сколько снисходительности, сколько презрения! Но пред Иваном вовсе уже не мальчик, а боец равный ему – умом, выдержкой, характером, он сразу же ставит Ивана рядом с собою – «на равной ноге», для начала этого довольно: «Брат Дмитрий говорит про тебя: Иван – могила. Я говорю про тебя: Иван – загадка. Ты и теперь для меня загадка, но нечто я уже осмыслил в тебе, и всего только с сегодняшнего утра! <...> А то, что ты такой же точно молодой человек, как и все остальные двадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий и славный мальчик, ну желторотый, наконец, мальчик! Что, не очень тебя обидел?» [Выделение моё. - Л.] (209;14).

Нет, не обидел – поразил, в самое уязвимое место, в сердце, в исстрадавшееся на раздвоенности души сердце брата Ивана. Это больной удар и приём из запрещённых. Алёша напоминает о поражении Ивана в гостиной у Хохлаковой: открытость – поражение, молодая, неопытная правда – поражение. Иван поражён с первого слова, но он ещё не сознаёт вполне пораженности своей...

Иван, «весело и с жаром» (чего только это ему стоит?): «Напротив, поразил совпадением! <...> Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания у ней, только об этом про себя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдруг теперь точно угадал и с этого самого начинаешь» [Выделение моё. - Л.] (209;14).

«Угадал»! Прерву простодушного Ивана. Читатель, слышишь ли ты звон сшибающихся клинков? Это ведь дуэль, поединок. Иван, это несомненно, думал о своей «двадцатитрехлетней желторотости», коря себя за невыдержанность, за открытость, за то, что подставился под удар. Но то был удар от Верховцевой, вчера, а сейчас, здесь... Здесь Иван не ожидал подобного. От неожиданности он повторяет ошибку и начинает раскрываться, обнажать свою душу до самых интимных уголков: «Я сейчас здесь сидел и знаешь что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования – а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю! Впрочем, к тридцати годам, наверно, брошу кубок, хоть и не допью всего и отойду... не знаю куда» (209;14).

Иван сидит в трактире именно с ощущением разочарования – в себе и в жизни, разорванности с собою и с жизнью, но себе-то, любимому, Иван откажется верить только лишь в последнюю очередь, потому намерен жить дальше, и будет жить дальше, и это наверно. А вот «отойду» «к тридцати годам» – поза, на минутку: таков Иван. Он и не знает о смерти, он и не желает о ней знать: «отойду... не знаю куда». Глупость – никуда не отойдёт, пока не испьёт до дна, да ещё и тянуться станет – за последней, будто бы блеснувшей волгло на дне капелькою!

Иван: «Но до тридцати моих лет, знаю это твердо, всё победит моя молодость – всякое разочарование, всякое отвращение к жизни. Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется. Эту жажду жизни иные чахоточные сопляки-моралисты называют часто подлою, особенно поэты. Черта-то она отчасти карамазовская, это правда, жажда-то эта жизни, несмотря ни на что, в тебе она тоже непременно сидит, но почему ж она подлая? <...> Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике» [Выделение моё. - Л.] (209;14).

О-о! В Алексее Фёдоровиче столько ещё «сидит», что брату его Ивану и не снилось – даже при самой его разнузданной фантазии! Но – пробежим пока: начинаются знаменитые «клейкие листочки», распускаются они, совсем раскрывается Иван – мальчишка желторотый, пескарик, угодивший «на уху», которую как раз и приносит половой Алёше. Иван: «Вот тебе уху принесли, кушай на здоровье. Уха славная, хорошо готовят» (210;14).

Но это мёртвая уха, уха мертвецов и для мертвецов, один из которых пытается изгнать себя из жизни и жизнь из себя, другой... другой верует в чудо – в магическое, а-христианское, антихристианское, некрофильское чудо, и к нему зовёт. Как власть имеющий – зовёт. Вслушайся, Читатель, со всем напряжением души и сердца – вслушайся!..

Иван: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, - в то же время убежденный всем сердцем моим, что всё это давно уже кладбище, и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потому, что буду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь. Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь...» [Выделение моё. - Л.] (210;14).

Иван высказал свою омертвелость, высказал и... снова, и в другой раз испугался открытости своей: «Понимаешь ты что-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет? - засмеялся вдруг Иван» (210;14).

Поздно! С растерянным, с защитным этим презреньицем – поздно, Иван! Сейчас его похлопают по плечу, как равный равного, а там и начнут поучать – свысока: «Слишком понимаю, Иван: нутром и чревом хочется любить – прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за то, что тебе так жить хочется <...>. Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить» [Выделение моё. - Л.] (210;14).

Иван изумлён: «Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?» (210;14).

Алексей, он продолжает учить, он теперь – высший: «Непременно так, полюбить прежде логики <...> Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен» [Выделение моё. - Л.] (210;14).

Ликушин, в сторону, в ужасе: Учитель и Спаситель?!!

Иван, недоверчиво усмехаясь в лицо «Спасителя»: «Уж ты и спасаешь, да я и не погибал, может быть! А в чем она, вторая твоя половина?» (210;14).

Ответ Алексея, в нём – невозможное и невероятное, апокалипсическое: «В том, что надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали» [Выделение моё. - Л.] (210;14)...

О, на «европейской», на «кладбищенской» тираде Ивана «русские критики» столько ног пооттоптали, столько железных сапог в пыль стёрли, таких дебрей непроезжих нагородили и столько их буйных головушек по сукам в этих дебрях понаразвешено, что лучше Ликушину в этот лес не заглядывать, обойти сторонкою, но и не без некоторого заговора – из Достоевского. В рабочей тетради 1876 года Фёдор Михайлович делает запись о европейской «церкви атеистов» (и не раз и не два к ней возвращается): «Английская секта. И верят в бога, но чтут как бывшую веру человечества. Это действительно есть обоготворение и обожание человечества, удивительная любовь, я был прав. Атеизм, любовь и грусть»**** [Выделение моё. - Л.] (163;24). Эти «атеизм, любовь и грусть» составляли для Достоевского триаду главнейших признаков нависшей над человечеством катастрофы – конечной, вершащей дела земные. В подготовительных материалах к «Бесам» имеется следующая запись: «Апокалипсис. Сообразить, что значит зверь, как не мир, оставивший веру; ум, оставшийся на себя одного, отвергший, на основании науки, возможность непосредственного сношения с богом, возможность откровения и чуда появления бога на земле» [Выделение моё. - Л.] (11;186).

В этих, «докарамазовских», записях – уже весь Иван, но рядом с ним, перед ним, за одним с ним столом – КТО? Кто этот человек, вознамерившийся, пускай только лишь аллегорией, но так серьёзно и всамделишно воскрешать мертвецов? Неужто же это «послушник», «русский инок», ученик и продолжатель дела Зосимы, открывший пред нами краешек некоего «Новейшего завета» с отзвуком идей Николая Фёдорова о «воскрешении предков»? О, разумеется, догматик из «русских критиков» возмутится и запоёт своё, привычное, понесёт ахинею и околесицу про каких-нибудь там «человеков третьего, девятого и двенадцатого часа», талдыча о символиках того и сего, об аллюзиях к тому и другому, и проч., и проч., и проч. Кто б сомневался! Но кто ж усомнится в том, хотя бы, что в этом персонаже, в Алексее Карамазове, нет ни грана Православия, нет ни намёка на святость (пускай и литературную, образную, вбитую в читательские мозги навязчивою идеей), нет ни «иконы», ни «жития»?

В конце концов, оставим – до времени, оставим, но и утвердимся на том, что здесь, в первой из трактирных главок, пред Читателем выставлен совсем другой Алёша – не мальчик, не аркадско-пасторальный пастушок, «ангел» и «херувим», а нечто совсем уже приготовленное к шагам решительным, к решениям жостким и жестоким, поднявшийся на высшую по отношению к прочим ногу, научившийся повелительному наклонению чужих жизней и судеб. Вот, он только что вымолвил аллегорию свою про воскрешение мертвецов, и теперь выдохнул: «Ну давай чаю. Я рад, что мы говорим, Иван» (210;14).

Каков! Улавливаешь ли ты, Читатель, интонацию, с какой это сказано? Вспомни, что Достоевский часто проговаривал диалоги своих персонажей. Представь себя – на сцене, выделывающим эту реплику! Ну?..

Иван видимо поражон, но понемногу приходит в себя: «Ты, я вижу, в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professions de foi вот от таких... послушников. Твердый ты человек, Алексей. Правда что ты из монастыря хочешь выйти?» (210;14).

(Ликушин: Конечно же, на «послушниках» след играть усмешку презрения, недоумения; «послушники» не зря отбиты многоточием!)

Алексей серьёзен: «Правда. Мой старец меня в мир посылает» [Выделение моё. - Л.] (210;14). Эти «мой» и «меня», как они горделивы-то, как! Вслушайся, Читатель!

Иван: «Увидимся еще, стало быть, в миру-то, встретимся до тридцати лет, когда я от кубка-то начну отрываться. Отец вот не хочет отрываться от своего кубка до семидесяти лет, до восьмидесяти даже мечтает, сам говорил, у него это слишком серьезно, хоть он и шут. Стал на сладострастии своем и тоже будто на камне... <...> Не видал сегодня Дмитрия?» [Выделение моё. - Л.] (210-211;14).

Всерьёз ли Иван принимает «послушничество» Алексея, или снова и в другой раз над ним посмеивается? Полноте: невозможно не знать Ивану, что братец его – ряженый! Это важно, но не сейчас возможно ответить на этот вопрос, да и кое-что поважней и посущественней примечается в словах Ивана. Вот, он начинает об отце, о желании и мечте того прожить и до восьмидесяти лет, и прибавляет: «у него это слишком серьезно, хоть он и шут. Стал на сладострастии своем и тоже будто на камне». Обратите эти слова на Алексея, на только что им серьёзно и с твёрдостью сказанное о «его» старце и о своей «миссии»: разве это не «слишком серьезно»? разве это сказано не «будто на камне»? (Замечу: камень в жизни Алёши уже появился, скоро он обретёт имя «Илюшиного камня».) Откуда здесь взялось сравнительное «тоже»? Не станешь же ты, Читатель, уверять себя, что это «тоже» – случайность, небрежность, описка, следствие торопливости Гениального Автора! Иван сравнивает «твёрдого человека» Алексея с отцом. Автор «через» и «сквозь» Ивана подглядел в намеревающемся воскрешать мертвецов Алексее шута, сына шута – единственного достойного своего отца сына. Подглядел и чуть-чуть, слегка, краешком – выставил на вид.

Алексей пропустил укол от Ивана, он выдаёт Смердякова, благодаря доверчивости которого и очутился в трактире, с головой; выдаёт брату Ивану – «наскоро и подробно» передавая всё (следует полагать, что именно всё) о подслушанном и услышанном в саду, в том самом саду, который Ликушину мнится Садом Исповеди. Ты слыхал когда-нибудь, Читатель, о тайне исповеди? А о «русском иноке» Алексее Карамазове?

Но – выйдем, Читатель, из трактира, выйдем на минутку, перекурим-поговорим, не станем мешать «русским мальчикам». Известный факт: «Братья Карамазовы» восходят к нереализованным романам «Атеизм» и «Житие Великого Грешника». Авторы титанического труда – комментариев и примечаний к Полному собранию сочинений Достоевского, лучшие представители достоевсковедения советского периода оставили по себе несколько весьма ценных наблюдений, ярко высверкивающих в общем распыле серой массы дискретностей. Вот, например: «Герой «Жития» стремится одолеть страсти и победить слабости, которые могут отвлечь его от главной цели – подчинить себе людей и владычествовать над ними. Он очень далек от истинного, искреннего смирения (“смирения в сердце”)» [Выделение моё. - Л.] (513;9).

Их, этих «русских критиков», беда и, одномоментно, «удача» Ликушина в том, что это, отошедшее уж в лучший мир поколение рассматривало процесс, эволюцию творчества Достоевского в чудовищном отрыве от живой жизни, механистически, дискретно; они вывели «математическую формулу» Достоевского, в которой им, критикам, было «всё дано»; они разложили мир Достоевского на отдельные атомы и позволили себе этим миром управлять. Эти критики, эти исследователи создали свою метафизику – метафизику без физики, рассудка без Бога, смерти без жизни, текста без живого Достоевского; их зрение сфокусировалось на блестках золотых букв, а слова, живого, золотого слова они так и не смогли прочесть. Они не увидели восхождения главного героя «Жития Великого Грешника» к главному герою «Братьев Карамазовых». Повторю: «Герой <...> стремится одолеть страсти и победить слабости, которые могут отвлечь его от главной цели – подчинить себе людей и владычествовать над ними. Он очень далек от истинного, искреннего смирения (“смирения в сердце”)». И прибавлю – от тех же комментаторов: «В том же направлении работала мысль писателя и при обдумывании планов «Атеизма», а затем «Жития». В последней рукописи его мысли уже приняли форму выводов: “Это просто тип из коренника, бессознательно беспокойный собственною типическою своею силою, совершенно непосредственно и не знающею, на чем основаться. Такие типы из коренника бывают часто или Стеньки Разины, или Данилы Филипповичи или доходят до всей хлыстовщины и скопчества”» [Выделение моё. - Л.] (516;9).

Ликушин, в голос: именно – антихристы, до этого именно и доходят такие вот типы из коренника, такие вот «чудаки», носящие в себе «сердцевину целого» (5;14)... Но – поговорили, и пора назад, Читатель, в трактир, в «Столичный город», к столу у окна в мiр!..

Выдав Ивану Смердякова с головой, Алексей вспоминает о своём обещании тому «не выдавать»: «Только он просил меня брату Дмитрию не сказывать о том, что он о нем говорил» (211;14). Не лицемерна ли эта оговорка, этот неловкий поиск оправдания себе, эта жертва пешки в психологическом гамбите? Нет ли в этих словах «презрения к нему, к этому несчастному» (197;14)? Но Иван, только что озабоченно слушавший, переспрашивавший кое-что (уж не о том ли, что «они про меня отнеслись, что я вонючий лакей. Они меня считают, что бунтовать могу; это они ошибаются-с» (205;14)?), отмахивается: «К черту его, Дмитрия я действительно хотел было видеть, но теперь не надо» (211;14).

Разговор на минутку – всего-то на минутку – переходит к главному; Алексей тревожится неполнотою знания своего, он спрашивает, точно выпытывая: «А ты в самом деле так скоро уезжаешь, брат? <...> Что же Дмитрий и отец? Чем это у них кончится?» [Выделение моё. - Л.] (211;14).

Иван раздражительно и с горькою улыбкой произносит аллюзивно Библейское: «Да я-то тут что? Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию? <...> Каинов ответ богу об убитом брате, а? Может быть, ты это думаешь в эту минуту? <...> Уж не думаешь ли ты, что я ревную к Дмитрию, что я отбивал у него все эти три месяца его красавицу Катерину Ивановну. Э, черт, у меня свои дела были» (211;14).

Иван проигрывает брату позицию за позицией: сначала ставит себя на одну ногу с братоубийцей (заметьте: не с отцеубийцей!) Каином, затем пытается отвергнуть это самоподозрение, затем падает глубже – начинает оправдываться пред Алексеем за свой роман с Верховцевой. Всякий оправдывающийся уже во власти того, пред кем он пытается оправдаться; метафизически – во власти лукавого, по-земному – во власти младшего своего брата Алексея. Иван мечтает, что он порвал уже с вязавшей его по рукам и ногам страсти, но это лишь тщета. Это – надрыв Ивана, и он поддался ему до конца: «Дела давеча кончил, ты был свидетелем. <...> разом развязался. И что ж такое? Какое мне дело до Дмитрия? Дмитрий тут ни при чем. У меня были только свои собственные дела с Катериною Ивановною. Сам ты знаешь, что Дмитрий вел себя так, как будто был в заговоре со мной. <...> он сам мне торжественно ее передал и благословил. <...> Нет, Алеша, нет, если бы ты знал, как я себя теперь легко чувствую! <...> Тьфу, полгода почти – и вдруг разом, всё разом снял. Ну подозревал ли я даже вчера, что это, если захотеть, то ничего не стоит кончить!» (211;14).

Автор «понуждает» Алексея задать вопрос: «Ты про любовь свою говоришь, Иван?» (211;14).

Конечно же, про любовь, но весь Иван раздвоенность и неразрешимость самого себя, жизни и смерти сердца своего. «Мучился с ней, и она меня мучила» (211;14), - говорит Иван, продолжая оправдываться. - «Сидел над ней... и вдруг всё слетело. Давеча я говорил вдохновенно, а вышел и расхохотался» (211;14).

«Ты и теперь так это весело говоришь, - заметил Алеша, вглядываясь в его в самом деле повеселевшее вдруг лицо» (211;14).

Иван: «Ты думаешь, я фанфароню?» (212;14).

Алексей, точно подметив: «Нет. Только это, может, не любовь была» (212;14).

Это сказал Алёша? Нет, это Автор дозволил ему проговориться – о себе проговориться, но безо всяких и всяческих экстраполяций, оставляя «любовь» в плотском, в нижнем мiре. На это указывает реплика Ивана: «не пускайся в рассуждения о любви! Тебе неприлично» (212;14). И тут же Иван укалывает брата тем, что тот сам пустой мечтатель, и его любовь и страсть помогать людям, спасать их, соединять их – суть то же самое, мечтательное, ложное: «Давеча-то, давеча-то ты выскочил, ай!» (212;14).

И последнее пытание от Алексея к Ивану, тревожное и тревожащее – вдруг: «Так ты непременно завтра утром поедешь?» [Выделение моё. - Л.] (212;14).

Иван встречает этот вопрос недоумением: «Утром? Я не говорил, что утром... А впрочем, может, и утром» (212;14).

Алексей точно гонит Ивана, поторапливает его, но это... это ведь только кажется так Ликушину. Да и Иван исполнен совсем другими заботами, совсем иной мыслью и идеей, ему плевать и на старика-отца, и на брата Дмитрия, его некая мысль гложет, но и ему, озабоченному и устремлённому, Автор дозволяет ударить на беспокойстве младшего брата: «Веришь ли, я ведь здесь обедал сегодня, единственно чтобы не обедать со стариком, до того он мне стал противен. Я от него от одного давно бы уехал. А ты что так беспокоишься, что я уезжаю. У нас с тобой еще бог знает сколько времени до отъезда. Целая вечность времени, бессмертие!» [Выделение моё. - Л.] (212;14).

Да и у нас с тобою, Читатель – и вечность, и бессмертие, и Бог знает что ещё! Но – через неделю, через неделю, долготерпеливый ты мой!..

Подпись – как и полагается, на своём месте: Ликушин.

 

* Гамбит – начало шахматной партии, в которой одна из сторон жертвует пешку или лёгкую фигуру для получения активной позиции.

** Круглый стол. «Проблема “реализма в высшем смысле” в творчестве Достоевского. // Достоевский и мировая культура. №20. СПб-М., 2004. С. 64-65.

*** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

**** Кстати, тогда же, в газете «Русский Инвалид» (апрель 1876 года, №90) появляется сообщение о мученической смерти унтер-офицера 2-го Туркестанского стрелкового батальона Фомы Данилова, захваченного в плен кипчаками 21 ноября 1875 года. Фома отказался перейти в ислам и был зверски казнён (см.: Летопись жизни и творчества Ф.М. Достоевского. 1821-1881. СПб. 1995. Т.III. С. 89.). Это тот самый солдат, о котором вспоминают за столом у Фёдора Павловича, и на примере которого выстраивает свои отношения с Богом «валаамова ослица» казуист Смердяков.

 

 

 


(12 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:znichk_a
Date:January 17th, 2009 06:10 pm (UTC)

уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
ах, красивый весь этот разговор у Достоевского, живой)С удовольствием перечитала. Но, вот, бывает, оказывается, читать с тобой - трудно... конечно, надо учиться, но как? По тем курам, которые есть – вопросы… а говоришь, «нос оторвали»? Ну, пусть просто будут без ответов)
1. Ты не забыл, то Иван и Алексей – братья? Не в смысле «земляной силы», а просто так – братья, родственники, это никак изменить нельзя… Они никогда не разговаривали раньше, и вот тут «случайно» повстречались… и говорят… среди всей этой обыкновенной трактирной возни, призывных криков, откупоривания пивных бутылок, стука биллиардных шаров, и гула орган… и им есть, что сказать друг другу значит, есть интерес… это притяжение у Достоевского отчетливо видно, и это «обратная сторона» - того, что у тебя тут – называется «дуэль». Неточное слово…
Конечно, противоборство и противостояние есть, так же как и «поединок роковой», но желторотость и на самом деле объединяет братьев. Они вообще хорошая пара – один наблюдает, другой даёт представление о себе любимом. И еще интересно, что во фрагменте «про кубок» Алеша ничего не говорит о своей любви к жизни, только оценивает – «правильно», и никак не реагирует на мысль о самоубийстве, вообще ведет себя в своей всегдашней манере «подглядывания и манипулирования»… и тут открытый, пусть и играющий) Иван – симпатичнее и честнее, но им обоим - еще и просто интересно…
2. Про «тоже» - увлекательно, думаю, что тут снова по-достоевски специально нет однозначности: могильный камень Европы…кладбище- камни – потом троекратное «твердо» - и только потом – про папеньку – то самое «тоже». А ведь тот камень окольный был давно… а это еще один, в коллекцию… да еще в ассоциации с ухой – Петр,«рыбы и хлебы».
3. Вот, не знаю почему, но «воскресение» могильной Европы – как вторая часть – воспринимается еще революционно… социалистически) немалый там все-таки опыт накоплен по насильственному «осчастливливанию» и прочному установлению Царства Божия в лучших психологических традициях «здесь и сейчас»… «русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была Отечеством нашим, как и Россия... О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим»
[User Picture]
From:likushin
Date:January 19th, 2009 10:22 am (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
На бегу.
Наблюдение Ваше замечательно зоркое - насчёт "кубка", т.е. обещания самоубийства и "недостаточной" реакции на столь страшное заявление от Алёши.
Я припас "самоубийственный" момент к Ивану со Смердяковым, к "свиданиям" - на потом, но вижу дело в совершенно ином свете. Вот, смотрите: Алёша именно на "кубок" и отвечает мыслью, что "все должны прежде жизнь полюбить", обещанием "спасения" отвечает, обетует от себя, посулом "воскрешения мертвецов" подманивает.
Ответы эти как раз не братские, ответы эти от "стоящего на высшей ноге", от "научающего", от "спасающего" - от лжеподобия. Братство - ложное, фальшивое (с его стороны-то - точно!) Так что, с акцентом Вашим на "братстве" никак не соглашусь: не брат Алёша Ивану здесь (к тому же и младший), а "высший", "старший", дерзнувший, и с каждым шагом твердящий себя на дерзкой, на хрустальной этой дороге.
Что до "камней" и "Европы", то Достоевский выставлял тождество, тожество между социализмом и антихристианством, видел в Европе "могилу" и "мертвецов", восставших на живую жизнь.
А так, что - спасибо на варенье (сверху)...)
[User Picture]
From:znichk_a
Date:January 19th, 2009 11:31 am (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
Пусть не «во Христе», но всё-таки – братья… в человеческой природе, в той самой, которая «противуположна»…
Не понятно же иначе.
Смотри - тут с самого начала формально всё – встреча, знакомство.. как ритуал такой.. они непременно должны быть братья, иначе «з якой такой бяды», (зачем) они тут сидят и вообще-то им не о чем совсем говорить, кроме как о своём братстве .. тогда и деталька – за Лёшу платит Иван.. тоже ни к чему выходит. И кабак как «не-храм», и литургические всякие акценты, причастие, исповедь…
Кстати, и сказка-исповедь про инквизитора – братская… А почему ты считаешь, что братство – это только любовь? Братство – это же еще и общая судьба, и прочная связь ( безоценочно, типа – такое прислали), а в данном случае, у сиблингов – и вечное соперничество…

Это же никак не мешает твоей идее о «лжеподобии».. угу, тут Алёша настолько же «высший», насколько кабак – храм…
[User Picture]
From:likushin
Date:January 21st, 2009 11:54 am (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
Я "считаю" так: семейство Карамазовых - "случайное", братство - "случайное", встреча самая в трактире - "случайная". Какая ж прочность на этом шагу романной действительности может быть?
Братство как прежде всего любовь - это не Ликушин, это - Достоевский.
О необходимости восстановления в русских братства у него кой-чего сказано.
Именно потому я и возражаю. )
[User Picture]
From:znichk_a
Date:January 21st, 2009 12:48 pm (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
Это "всечеловеческое братство" - в будущем... а тут, пока, - вот, "такое прислали", извольте. Вот таких кур дают)
Трудно поверить в "случайное" слово в названии романа Достоевского.
[User Picture]
From:likushin
Date:January 26th, 2009 11:53 am (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
Тема "случайного" семейства у Достоевского 1870-х годов первопланова. Посмотрите "Дневник писателя" за январь 1876 года, эпилог "Подростка" и проч. Об этой теме в "Подростке" Достоевский писал, что это "первая проба мысли". Развитие мысли пошло "через" "Дневник" в "Братьев" - факт.
[User Picture]
From:znichk_a
Date:January 26th, 2009 07:43 pm (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
всегда считала, что в XIX веке слово "случайный" - это как бы "был в нашей деревне один случай.." То есть по отношению к "семейству" - а вот, такое прислали, "случайно" встретилось... в противопоставление всяким "типическим в типических". Но это внешний по отношению к семье взгляд, и абсолютно ничего не говорит о "случайности" внутри семьи. Открыла Даля и усердно перечитала указанные тобой произведения. всё равно - "случайное семейство" - это нетиповое, в чем-то особенное, иногда - просто чудовищное, показательное своей уникальностью и характеризующее общее через очень частное.. но вод, поди, случилось же. Но это всё равно - семейство. Пусть семья у Достоевского покорежена до неузнаваемости - это всё равно семья.
[User Picture]
From:likushin
Date:February 10th, 2009 11:31 am (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
Увы, для Достоевского "случайное семейство" было приметой "последнего времени", очевидной бедой для России, массовым явлением.
[User Picture]
From:znichk_a
Date:February 10th, 2009 12:00 pm (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
вредно, может, всё-таки столько много времени проводить с "русскими критиками".. боюсь, пропадает у тебя к ним иммунитет... :х
[User Picture]
From:likushin
Date:February 10th, 2009 12:14 pm (UTC)

Re: уха, чай и варенье… вишневое

(Link)
Главное, чтоб вещи из дому не пропадали!)
[User Picture]
From:sillara
Date:January 19th, 2009 10:36 am (UTC)
(Link)
Роскошно. За Ивана - большое спасибо!
[User Picture]
From:likushin
Date:January 19th, 2009 11:00 am (UTC)
(Link)
"За Ивана" - принимаю.)

> Go to Top
LiveJournal.com