?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

March 6th, 2010


Previous Entry Share Next Entry
12:21 pm - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

2. Пред-Канье: Злая собака или сущая жидовка? IV.

 

«Coq à l'ane – фр. Петухъ къ ослу.

Несвязная рѣчь, безсмыслица,

соединенiе неодинаковыхъ вещей».

Изъ лексикона

 

Не Иоанн ли Шаховской (и Сан-Францисский) писал, что «Антихрист будет очень умён и одарён умением обращаться с людьми»; что «Он будет обворожителен и ласков»; что «При антихристе будет массовое отпадение от веры»; что «Люди будут изощрённо оправдывать своё падение, и ласковое зло будет поддерживать такое общее настроение»; что «В людях будет навык отступления от правды и сладость компромисса и греха»... Уж не Иоанн ли Шаховской – в Беседе О Страшном Суде? [Выделил. - Л.] (Бесскомпромиссно-ненаучно не стану атрибуцию давать: кто захочет – ищи сам, а не захочешь, так и не нужно совсем.)

На Ликушинского «Алёшу-антихриста» давно уже (и многие) бестолково морщатся: ну, дескать, «великий грешник», куда ни шло, но «антихрист» – перебор метафоры. Ликушин смеялся, смеётся и просмеётся последним в ряду своих возражателей: ну, пугливые газели, кто ещё из ряда вон?..

В черновике Достоевского за 1864 год: «Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. <...> Вся история как человечества, так отчасти и каждого отдельно, есть только развитие, борьба, стремление и достижение этой цели» (20; 172)*. Ну, а коли иной человек в стремлении своём «перестремился» – не живой, а книжный, «фантастический» человек?

Лакей однажды высказал Ивану Гончарову свою правду о книжках: «Если все понимать – так и читать не нужно: что тут занятного!»**

Учоный русский немец однажды высказал Ликушину свою правду – тоже о книжках: «... содержание художественного произведения <...> воссоздается самим читателем – по ориентирам, данным в самом произведении, но с конечным результатом, определяемым умственной, душевной, духовной деятельностью читателя»***.

 

«Злая собака, или сущая жидовка». Пиеса в 5-ти действиях, с эпилогом. Авторы: Ф.М. Достоевский, О.С. Ликушин.

Действующие лица: Те же (см. предыдущие главки «Убийцы»).

Место действия: уездный городок Скотопригоньевск, дом купчихи Морозовой, флигель, квартира Светловой.

Время действия: вечер 31 августа 186... года.

Действие Четвёртое, в котором... даже боязно молвить чтó.

Ликушин, как бы про себя, восклицая-шепча-плача:

- О, как я хочу стать Шекспиром, на Достоевском – Шекспиром: «вечное возвращение», по Нитше, высшая честь повториться трагически-безумно неуловимым персонажем – спрятаться в маску балаганного писаки!.. Правда, не смешно? Тут у нас не до смеха. И свет такой яркий, резкий выставлен, что никак не рассмеёшься: teatro de urgenica – театр чрезвычайной ситуации. Правда...

Грушенька, точно с цепи сорвавшись: « - ... не понимаешь ты ничего у нас! И не смей ты мне впредь ты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вот что! Садись в угол и молчи, как мой лакей. А теперь, Алеша, всю правду чистую тебе одному скажу, чтобы ты видел, какая я тварь!..» [Выделил. - Л.] (320; 14).

Ликушин, невозмутимо наклеивая на лицо «шекспировские» бородку и усы (это ж не ему говорится «лакей» – Ракитину):

- Трагическую историю своей жизни в последние пять мучительных лет поведала Аграфена Александровна «одному» Алёше. Ржавыми гвоздями из этой истории выторчивают злость и неукротимая жажда мести. Пересказывать её целиком не имеет, право, большого смысла, однако же некоторые места сего образца творений «разговорно-исповедального жанра» следует выставить на свет: ей-Богу, впечатляют!

Эта исповедь ожесточённого сердца – ярчайшая во всём, пожалуй, Достоевском. Образ лепится скорым, мощным, пружинящим об живую жизнь мазком – встаёт и уже не уходит из сознания, подкупает к сопережеванию, к сочувствию. Русская la dame aux camélias – дама с камелиями в исповедальне, но у кого? У «раннего человеколюбца», едва не угодившего в её плотоядные челюсти? А выведенный в статисты, выставленный «лакеем» в угол Ракитин? Он-то, Ракитин, здесь! Ушки-то у него, в отличие от иных, свечным воском не закапаны!.. Однако же мы не в просвещённых столицах – в русской провинции, где храмы всё ещё полны простонародьем (теми же «лакеями», «слугами» – презираемым «пустым местом»), а обряд исповеди не подразумевает уединения священника с приносящим покаяние в некие отдельности; здесь всё именно так: одни «шепчутся», другие, «ближние», многое, если не всё способны при желании разобрать. «Что же до исповедальных этих иезуитских будочек» (81; 15), о которых вдруг и в другой компании вспомнит Чорт, так и они для столь вездесущего существа не преграда.

Оно здесь, это существо, его не может не быть здесь и в такую-то ещё минутку (ну, ведь и его «лакеем» и в тот же молчаливый угол один «милейший русский барчонок» скоро, очень скоро станет прогонять)! Француз сказал бы об этом существе: «C'est presque un domestique – он почти слуга», точно как и Ракитин здесь – «почти лакей», и в этом «почти» мнимость подчинённости, злоба и месть – прорвутся, дай срок!.. И вовсе уж пустозвонски притягивают «русские критики» образ Грушеньки к знаменитым историям Марии из Магдалы и преподобной Мастридии: никаких бесов Алёшенька из неё не изгнал, да и изгнать не мог. Ну, вправду: что из мальчишки за экзорцист! Нет этого в романе, как нет в грушенькином сердечке ни Бога, ни любви, злобою исполнено её наставление Ракитину «люби, как Алеша любит»: «И не смей ты мне впредь ты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вот что! Садись в угол и молчи, как мой лакей». И не себя этим обидным словечком возвышает Грушенька (что ей возвышаться пред и над Ракитиным, и без того «видно было, что она имела над ним какую-то власть»), - Алёшу поднимает Аграфена, к звёздным небесам поднимает, к «священству»...

«Грушенька <...> говорила с жаром, и в голосе ее послышались истерические нотки» (320; 14). О чём она говорила? Ну, во первых, о зародившейся в сердце её любви – зеркально отразившейся теперь в Алёше: «сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства» (316; 14). Разве не с любопытства иной раз всё и начинается? Вот, как, положим, у Грушеньки: «Ты, Алеша, и не знал ничего, от меня отворачивался, пройдешь – глаза опустишь, а я на тебя сто раз до сего глядела, всех спрашивать об тебе начала. Лицо твое у меня в сердце осталось...» (320; 14). Ущербно это чувство – на подозрении о том, что её, «такую», презирают, на злости от этого подозрения ущербно: «“Презирает он меня, думаю, посмотреть даже на меня не захочет”. И такое меня чувство взяло под конец, что сама себе удивляюсь: чего я такого мальчика боюсь? Проглочу его всего и смеяться буду. Обозлилась совсем» (320; 14). Любовененависть: «не дано мне чистого, пускай и все, и этот падут и будут в грязи», плоть взыскует совокупления – плотского, коли душою-то и до небес – никак, иначе чего ж оправдываться: «никто-то здесь не смеет сказать и подумать, чтоб к Аграфене Александровне за худым этим делом прийти; старик один только тут у меня, связана я ему и продана, сатана нас венчал, зато из других – никто» (320; 14). А здесь, с «таким» мальчиком, - не сатана? «Но на тебя глядя, положила: его проглочу. Проглочу и смеяться буду» (320; 14). Врата адовы в образе чудовищной пасти; succuba – проститутка, демон в иллюзорном обличье земной красоты, succubus...

Но тут же и перелом – на минутку, но перелом: «ты сестрой своею назвал!» (320; 14); на этом переломе можно и в порыве душевной щедрости «ненужную» теперь Верховцеву простить и у неё самой прощения себе... восклицательно затребовать: «Нет, Алеша, скажи своей барышне, чтоб она за третьеводнишнее не сердилась!» (321; 14). «Скажи, чтоб» «не смела мне впредь ты говорить»!..

Нет, зла, зла эта «злая собака» Грушенька! Исковерканно зла, и никак не желает на самом-то деле в зле своего сердца раскаяться, а и не перед Кем ей: «Вот теперь приехал этот обидчик мой, сижу теперь и жду вести. А знаешь, чем был мне этот обидчик? <...> ночей напролет не сплю – думаю: “И уж где ж он теперь, мой обидчик? Смеется, должно быть, с другою надо мной, и уж я ж ему отплачу, только бы увидеть его, встретить когда: то уж я ж ему отплачу, уж я ж ему отплачу!” Ночью в темноте <...> сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: “Уж я ж ему, уж я ж ему отплачу!” Так, бывало, и закричу в темноте. Да как вспомню вдруг, что ничего-то я ему не сделаю, а он-то надо мной смеется теперь, а может, и совсем забыл и не помнит, так кинусь с постели на пол, зальюсь бессильною слезой и трясусь-трясусь до рассвета. Поутру встану злее собаки, рада весь свет проглотить» [Выделил. - Л.] (320; 14). «Ну так как же ты теперь понимаешь меня: месяц тому приходит ко мне вдруг это самое письмо: едет он, овдовел, со мной повидаться хочет. Дух у меня тогда весь захватило, господи, да вдруг и подумала: а приедет да свистнет мне, позовет меня, так я как собачонка к нему поползу битая, виноватая! <...> И такая меня злость взяла теперь на самое себя во весь этот месяц, что хуже еще, чем пять лет тому. <...> Митей забавлялась, чтобы к тому не бежать. <...> И не знает никто во всем свете, каково мне теперь, да и не может знать... Потому я, может быть, сегодня туда с собой нож возьму, я еще того не решила...» [Выделил. - Л.] (320-321; 14).

Кровяным душком потянуло, убийством засмердело: «Поутру встану злее собаки, рада весь свет проглотить», «с собой нож возьму». По-разному этот «весь свет» глотали, глотают и будут ещё пытаться проглотить. Одни – вот так, из кровной обиды, из мести за себя, за свою исковерканную похотливым мучителем жизнь, другие – никак не за себя, а «за всех» готовы такого мучителя расстрелять (знаменитое, от Алёши), зарезать, прибить под руку скакнувшим подсвешником; из бунта, из баррикад неприятия мiра Божиего выйдя в твёрдые бойцы, отмщая несправедливости этого самого мiра, силясь проглотить его со всею его вопиющей несправедливостью, чтобы настал наконец великолепно новый мiр, в котором «будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети божии и наступит настоящее царство Христово» (29; 14).

Дамоспода «заведующие» Достоевским всех национальностей и всевозможного гражданства-подданства научают тебя, Читатель, что Алёша свят, что он ангел, херувим, русский инок и Христос? Они лгут тебе, сознательно лгут, эти лжеучоные и лжеучители, изменники русскому и русские иностранцы. Читай, - я дам тебе, и это то, что читал Достоевский, что читали тысячи и десятки тысяч его современников – мальчиков, девочек последнего русского времени, это то, что должен был – хоть раз в жизни, хоть на студенческой скамье – прочесть всякий научный и околонаучный русский гуманитарий – литературовед, историк, философ, педагог... Вот – читай же, и не позволяй более лгать себе (нарочно даю не оригинал, а из-под пера московского русского мальчика – при жизни Достоевского маленького мальчика ещё):

«... я затвердил воззвание Чернышевского (Колокол, 1858). Меня волновало это, как говорили благоразумные, это “безбожие, мятеж и кровопролитие” и еще “сердце”, о котором сердцá благоразумные не имеют понятия...

К вам, молодые люди, к вам, сидящим еще на скамейках и в аудиториях, обращаюсь я теперь. Вам выпадает на долю великое, небывалое дело. Вы будете призваны спасти мир и осуществить истинное царство Христово. Начните с того, что, изучая науки общественного устройства, по преимуществу касающиеся экономических отношений и естественных прав человека, не верьте им, как бы они, по-видимому, не удовлетворяли; изучайте их глубоко для того, чтобы предать их проклятию; изучайте для того, чтобы разрушить их и создать новое здание. Не забывайте, что Царство Христово еще нигде не было на земле, что царствовала форма, а не сущность. Все общества смеются над истиной Христа, везде душно, тесно сердцу. Только в русском крестьянском поле, только в русской крестьянской сходке, только в русской деревне отдыхает сердце, становится широко и дышится свободно. Умрите, если будет нужно, умрите, как мученики, умрите за сущность, как умирали первые христиане за форму, умрите за...”» [Выделил. - Л.]****.

... Вот, высказал я чуть выше, что нет-де в грушенькином сердечке ни Бога, ни любви. А ведь есть, есть! Есть как надежда на спасение, как потенция, есть именно как это только может и как должно быть у Достоевского – не для того чтобы хотя на минутку ложь стала правдой, но для того, что правда всегда и во всяком, даже в самом падшем из падших человеческих существ пребывает выше лжи, недосягаемо выше. Подлинная грушенькина «луковка» вовсе не здесь, не в этой, душераздирающей, сцене «братания» с «младостарчествующим» Алёшей – нет, она, «луковка»-то эта пока ещё далеко, «в темноте», в дважды выговоренной Грушенькою «в темноте» и в упоминании имени Мити, «не надобного» в эту лживую и ложную минутку Мити, который тоже «может быть туда с собой “нож” возьмёт», но которого, в отсутствие отрёкшихся от него братьев, Бог устережёт – Бог!.. Эти две «луковки» – алёшина и грушенькина – должны были войти в сшибку во втором романе (по истории Ильинских – так), для того, собственно, и они сами здесь даны, и слёзы обоюдные от них.

Ну, вот – теперь, как и полагается – les sanglots longs – долгие рыдания. Господа артисты, работаем!..

Г-н Рассказчик, с готовностью: - «И вымолвив это “жалкое” слово, Грушенька вдруг не выдержала, не докончила, закрыла лицо руками, бросилась на диван в подушки и зарыдала как малое дитя. Алеша встал с места и подошел к Ракитину» (321; 14).

Алёша: « - Миша, <...> не сердись. Ты обижен ею, но не сердись. Слышал ты ее сейчас? Нельзя с души человека столько спрашивать, надо быть милосерднее...»

Г-н Рассказчик: - «Алеша проговорил это в неудержимом порыве сердца. Ему надо было высказаться, и он обратился к Ракитину. Если б не было Ракитина, он стал бы восклицать один. Но Ракитин поглядел насмешливо, и Алеша вдруг остановился» [Выделил. - Л.] (321; 14).

Ликушин, в сторону, из приклееной к кружеву воротника «шекспировской» головы:

- Это, разумеется, и искренне, но и театрально! Давно говорю, что тема театра в Достоевском требует изучения. А.С. Суворин вспоминал слова Достоевского, произнесённые в июне-августе 1880 года: «“У меня какой-то предрассудок насчет драмы. Белинский говорил, что драматург настоящий должен начинать писать с двадцати лет. У меня это и засело в голове. Я все не осмеливался. Впрочем, нынешним летом я надумывал один эпизод из «Карамазовых» обратить в драму”»*****. Ну, не случилось Фёдору нашему Михалычу, но тут и я, Шекспир Ликушин подоспел. Хорош? И конечно же, Ракитин, сразу схвативший театральность позы и жеста, «с ненавистною улыбкой», подлец, но побьёт сейчас. Ваше слово, Михаил Осипович!

Ракитин: « - Это тебя твоим старцем давеча зарядили, и теперь ты своим старцем в меня и выпалил, Алешенька, божий человечек» (321; 14).

Алёша: « - «Не смейся, Ракитин, не усмехайся, не говори про покойника: он выше всех, кто был на земле! <...> Я не как судья тебе стал говорить, а сам как последний из подсудимых. Кто я пред нею? Я шел сюда, чтобы погибнуть, и говорил: “Пусть, пусть!” – и это из-за моего малодушия, а она через пять лет муки, только что кто-то первый пришел и ей искреннее слово сказал, - всё простила, всё забыла и плачет! Обидчик ее воротился, зовет ее, и она всё прощает ему, и спешит к нему в радости, и не возьмет ножа, не возьмет! Нет, я не таков. Я не знаю, таков ли ты, Миша, но я не таков! Я сегодня, сейчас этот урок получил... Она выше любовью, чем мы... Слышал ли ты от нее прежде то, что она рассказала теперь? Нет, не слышал; если бы слышал, то давно бы всё понял... и другая, обиженная третьего дня, и та пусть простит ее! И простит, коль узнает... и узнает... Эта душа еще не примиренная, надо щадить ее... в душе этой может быть сокровище...» [Выделил. - Л.] (321; 14).

Ликушин, крепко морща высокий лоб закоренелого Иорика:

- Из всего этого исступлённого многоговерения Алёши над Ракитиным важны только две вещи, две коротенькие мысельки (дал же кусок монолога целым для того, что на нём отчётливо ясно видно, как Достоевский-Мастер-Заговорщик умеет прятать в словесную шелуху своё «золотое слово») – первая: мальчик Алёша театрально поставляет себя на место Зосимы, старца, инока, исповедника, «сокровища», и тем, как ему кажется, «сотворяет чудо» «любви» («она через пять лет муки, только что кто-то первый пришел и ей искреннее слово сказал, - всё простила, всё забыла и плачет! Обидчик ее воротился, зовет ее, и она всё прощает ему, и спешит к нему в радости, и не возьмет ножа, не возьмет!»; «Эта душа еще не примиренная, надо щадить ее... в душе этой может быть сокровище...»); другая – она, Грушенька, «не возьмет ножа, не возьмет! Нет, я не таков», и дважды повторяется это «Нет, я не таков»; в нём ясно прочитывается: «я бы взял нож, я бы не простил, я бы убил».

Второстепенных первоочерёдностей также две: первая – «Я не как судья тебе стал говорить, а сам как последний из подсудимых»; другая – «и другая, обиженная третьего дня, и та пусть простит ее! И простит, коль узнает... и узнает...». О «не-судье-подсудимом»: этой фразе аукнется «Из-Житие» Зосимы, главка «Можно ли быть судиею себе подобных? О вере до конца»: «Помни особенно, что не можешь ничьим судиею быти. Ибо не может быть на земле судья преступника, прежде чем сам сей судья не познает, что и он такой же точно преступник, как и стоящий пред ним, и что он-то за преступление стоящего пред ним, может, прежде всех виноват» (291; 14). В этом обезбоженно приземлённом «суде» розлитая на всех поголовно нравственная и уголовная виноватость является оправданием всякого и всяческого преступления, всякого и всяческого убийства, в нём – хрустальная дорога к антропофагии. Только пред лицем Бога, в Его очевидном присутствии в сердцах и в душах судьи и преступника может быть на земле столь идеальный, столь фантастический суд.

С решением за «другую, обиженную третьего дня» та же важность, рецидив той же мальчишески несознаваемой подлости, что и в сцене втюхивания несчастному подлецу штабс-капитану Снегирёву двух «катенек» – от этой самой «обиженной третьего дня» (усмехаясь: и «девятого часу»): «Клянусь, <...> брат вам самым искренним образом, самым полным, выразит раскаяние, хотя бы даже на коленях на той самой площади... Я заставлю его, иначе он мне не брат!» (186; 14). Нет и на гран сомнения, что «обиженная третьего дня» непременно узнает о затребованном от неё «искреннем» прощении, узнает от Алёши, узнает, как и штабс-капитан Снегирёв узнал от него имя своей «благотворительницы», а Иван в трактирных главках узнал секреты Смердякова; и в этом тоже – полнота воспеваемой «русскими критиками» «христоликости» героя Алёши...

Г-н Рассказчик, механическим голосом: - «Алеша замолк, потому что ему пересекло дыхание. Ракитин, несмотря на всю свою злость, глядел с удивлением. Никогда не ожидал он от тихого Алеши такой тирады» (322; 14).

Ракитин, «с наглым смехом»: « - Вот адвокат появился! Да ты влюбился в нее, что ли? Аграфена Александровна, ведь постник-то наш и впрямь в тебя влюбился, победила!» [Выделил. - Л.] (322; 14).

Ликушин, «чертовски важно» шевеля усами, осатанело дёргая себя за насмерть приклеившуюся бороду:

- Это называется один другому «врезал», обменялись смертоносными ударами: «тирада», а против неё – «адвокат» и любовь «постника» с «баррикадной колбасою».

Однако, что тут, под занавес, скажешь кроме: да здравствует любовь, потому где любовь, там ангел, где ангел – там Бог, где Бог – там... торжество любви и восстановление падающего Божиего человечка. Рано или поздно... Никто ещё не смеётся? N'osez pas! – не смейте! Потому, il vient! C'est moi! L'homme qui rit! L'homme primigfne! - он грядёт! Это я! Человек, который смеётся! Изначальный человек!..

Г-н Рассказчик, обращаясь куда-то в темноту, наушничая кому-то невидимому:

- Il rit. Il rit beaucoup, il rit trop!.. Il rit toujours – Он смеётся. Он много, слишком много смеётся!.. Он смеётся всегда, comme dans votre livre – как в вашей книге.

Ему отвечается:

- Не усердствуйте, друг мой, - seulement l'ombre du clochier d'une abbaye est feconde – даже в тени от монастырской колокольни есть нечто оплодотворяющее, как подсмеивается над всеми нами старик Франсуа, который – Рабле. Хе-хе...

Нестерпимо резкий свет разом и внезапно гаснет – как и должно быть в театре чрезвычайной ситуации.

Конец Четвёртого действия.

Подписенц: Гуинплен холодных вод Ниш-у-КиЛ.

 

* Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

** Гончаров И.А. Собр. соч. М., 1957. Т.7. С. 324.

*** Асмус В.Ф. Чтение как труд и творчество // Вопросы литературы. 1961. № 2. С. 42.

**** А.М. Ремизов. Конеубоец // А.М. Ремизов. Собр. соч. М., 2000. Т.8. С. 255-256.

***** Цит. по: Летопись жизни и творчества Ф.М. Достоевского в 3 тт. СПб., Т. III. С. 470.

 


(7 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:otimoto
Date:March 6th, 2010 09:43 am (UTC)
(Link)
Ничего не понял, но здорово!
[User Picture]
From:artemiy1729
Date:March 6th, 2010 09:51 am (UTC)
(Link)
немного поправлю Вас, если позволите.

Наверное, Вы перепутали Иоанна Шанхайского (и Сан-Францисского) с Иоанном Шаховским (который был то же Сан-францисским архиепископом, но другой юрисдикции).
[User Picture]
From:hoddion
Date:March 6th, 2010 10:34 am (UTC)
(Link)
Конечно, Иоанн (Максимович), а не Иоанн (Шаховской).
[User Picture]
From:likushin
Date:March 7th, 2010 02:41 pm (UTC)
(Link)
Конечно, перепутал. В двух Иоаннах заблудился. В ножки Вам. )
[User Picture]
From:hoddion
Date:March 6th, 2010 10:36 am (UTC)
(Link)
"...умрите за общинное начало" (Чернышевского из Ремизовского "Конеубойца"
чего обрезал-то?)
[User Picture]
From:likushin
Date:March 7th, 2010 02:42 pm (UTC)
(Link)
Обезъянничая давнему ВВП с обрезаньем по "не хочу". )
[User Picture]
From:ksaana
Date:March 13th, 2010 11:55 am (UTC)
(Link)
Мой огород забросан камнями.
Время разбрасывать камни.)

> Go to Top
LiveJournal.com