?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

December 26th, 2009


Previous Entry Share Next Entry
01:08 pm - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

1. Званцы и блудодеи. Свет преближний.

 

С омертвелой душой и широко раскрытыми глазами,

потрясенный, опечаленный и бессильный, он следил

за стихийной катастрофой мирового преображения,

одинаково чувствуя величие и ужас совершающегося.

Л.П. Гроссман

 

Младший современник Достоевского П.П. Гнедич (1855-1918), писатель, драматург, театральный деятель и проч., вспоминая годы учения в Первой столичной гимназии, выпишет: «Я застал еще в гимназии старика законоучителя отца О... Говорили, что случайно он отравил свою жену, дав ей усиленную дозу лекарства. После ее смерти он слегка тронулся. <...> Умер О. во время всенощной, накануне праздника Рождества Богородицы, кончив читать Евангелие и идя с ним в алтарь. Он упал на солее. <...> Такая смерть О. составила ему ореол святого. К его гробу повалили толпой верующие. Вдруг на третий день от него пошел такой “тлетворный дух”, что не было никакой возможности оставаться в церкви, где лежало тело. - Эта история с “духом” и дала потом Достоевскому тему для эпизода, когда отец Зосима, блаженный старец, соблазнил паству своим тлением и послужил предлогом к “превратным толкованиям”»*.

Дабы предупредить новый, хотя и малый соблазн, дам место и комментатору издания, который хотя и не отверг, однако усомнился в верности предположения Гнедича: «Указание на то, что именно этот эпизод послужил материалом для главы романа Достоевского “Братья Карамазовы”, носящей заглавие “Тлетворный дух” <...> является пока единственным сообщением П.П. Гнедича. Хронологически оно возможно, так как законоучитель А.Ф. Орлов, о котором говорит Гнедич, умер в 1870 г. <...> Достоевский, живший неподалеку от Первой гимназии (Кузнечный пер., д.5), мог об этом слышать. Однако в письме Достоевского от 16 сентября 1879 г. содержится прямое указание на другой источник. “Подобный переполох, какой изображен у меня в монастыре, - пишет Достоевский, посылая эту главу романа Н.А. Любимову, - был раз на Афоне и рассказан вкратце и с трогательной наивностью в «Странствованиях инока Парфения»”...» [Выделение моё. - Л.]**.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

 

В «Убийце» не раз и не два высказывалось и, главное, показывалось, насколько Достоевский был «искренен» в своих непростых отношениях с первыми для него «русскими критиками» и издателями – Катковым и Любимовым, однако тут вроде не тот случай чтобы в прятки играть. И всё же... всё же эта вот деталька с непредумышленным убийством, отягчившим и даже, может быть, надломившим жизнь несчастного священника, она, конечно, «играет», как ещё «играет»!

Одно «но»: литератор Гнедич переусердничал в формулировке: дескать, старец «соблазнил паству своим тлением». Нотабенное это замечаньице – тебе, Читатель: забавно, а то и поучительно иной раз вчитаться в писательствовавших тогда, на сломе эпох (о подвизающихся ныне и речи нет) литературных «пророков», «вождей и учителей наших».

«Соблазнил паству своим тлением», да это ж просто слепок с ободнявшего на верхоглядстве читателя – и «рядового», «широкого», и «деликатно зауженного», из числа состоящих в одной нерукопожатной корпорации. И поделом: разве возможна наука без понимания существа дела? Выходит, что «возможна». Но тогда – что: колдуны-идолопоклонники, шаманы-фетишисты, сектанты? Ничто, das Nichts.

К делу! К телу, хотел я сказать...

«Когда еще до свету положили уготованное к погребению тело старца во гроб <...> то возник было между находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнате окна?» (297; 14). Ответ последовал «естественный»: «ожидание тления и тлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей. Ибо ждали совершенно противоположного» [Выделение моё. - Л.] (297-298; 14)***.

... Та же зала в игуменском корпусе монастыря, тот же некто лет на вид тридцати-тридцати пяти, повадкою чиновник, хотя и в цивильном, дожевав булку и остановившись, точно в задумчивости какой у круглого столика со скучно простаивающими вазочками с вареньем, долго разглядывает сей натюрморт, дёргает бровкой, выказывая недовольство так некстати опустевшей корзинкой (были ж, только вот – розовотелые витушки сдобы, крендель, сухое печенье, бисквит...), лезет рукою в карман, вынимает вчетверо сложенный листок, разворачивает, читает по нему:

«И вот вскорости после полудня началось нечто...» При «нечто» бровка на лице «чиновника» в другой раз вздёргивается, он складывает листок, прячет в карман, продолжает по памяти: «... известие о сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев – посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монашествующих, а наконец, чрез самый малый срок, достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих. Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них возрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо “любят люди падение праведного и позор его”, как изрек сам покойный старец в одном из поучений своих. Дело в том, что от гроба стал исходить <...> тлетворный дух» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

Как знаешь, Читатель, а я, когда перечитываю рассказ о катастрофическом событии того дня, словно очию вижу эту фигуру, фантом, самоё личность г-на Рассказчика, о котором, по утверждению Комментаторов ПСС Достоевского, «известно мало – только то, что он, как и другие персонажи, живет в городе Скотопригоньевске и пишет о событиях тринадцатилетней давности» (479; 15); она, эта загадочная фигура, встаёт перед глазами во всех мелочах костюма, в жесте, в интонации, в переменах физиономии, и она очень и очень напоминает мне... нет, не скажу пока – кого она мне напоминает, пока и теперь не скажу, но вот, вслушайся-ка в этот голос:

«... мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном, и я, конечно, выпустил бы его в рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели» [Выделение моё. - Л.] (297; 14).

Сколько в этом, без сомнения, глубоко прочувствованном слове экспрессии, сколько жеста, но и сколько, кажется, вполне искренней и даже сочувственной... игры. Именно – игры, имеющей целью увлечь слушателя своего, переманить его на сторону «будущего героя», заставить сопереживать «перелому и перевороту», который, несомненно, губит героя, повлияв «сильнейшим и известным образом на душу и сердце» его, но и укрепив одновременно «его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели».

Какая, при всём, тонкая словесная игра, и сколь, в меру утончённости её, «весомо, грубо, зримо» напирают из слова смыслы – всё на той же самой, пронизывающей весь роман и разобранной ранее оппозиции: по одну сторону «душа и сердце», по другую «разум», и необходим выбор, настоятельнейше необходим!

Есть выбор «по Зосиме», данный «умничающему» Ивану: «Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться» [Выделение моё. - Л.] (65-66; 14).

Есть – «по Мите»: «широк человек, слишком даже широк <...> Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой» [Выделение моё. - Л.] (100; 14).

А есть – по солнцу нашему, по Алексею Фёдоровичу, Зосиму перелагающему: «Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить» [Выделение моё. - Л.] (76; 14).

Последнее произнесено было о брате Иване, самого говорящего вроде и не касалось – на момент говорения, по крайней-то мере. Ан нет, выясняется: «сам» г-н Рассказчик решительно удостоверил: влияние «стыдного события» «сильнейшим и известным образом на душу и сердце» привело к «укреплению разума», повлекло героя «уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели». Значит, всё-таки повлияло, значит и в мальчике Алёше возникла «мысль великая и неразрешенная», значит к её-то «разрешению» он и устремился «на всю жизнь»!..

Детали, детали, детали... Целая «теория деталей машин» рисуется, с выскакивающими из этих машин «богами». Вот, первая: г-н Рассказчик, вдруг и почему-то говорит о «всей жизни» Алексея Карамазова, которому на момент сего высказывания должно исполниться только лишь тридцать три года. Откуда же столь и прямо-таки трагически обречонная «окончательность», окончательность, которой в мире подзатянувшегося диалога человека с Богом (и Бога с человеком, разумеется) быть не должно, ей места нет. Значит, не «душа и сердце», значит и всё-таки – разум, рассудок, «мысль великая»...

Значит, Алёша, в глазах г-на Рассказчика вовсе не «ангел и херувим», вовсе не «человек Божий», и давненько уже... Ощущение, что г-н Рассказчик произносит эти слова на некоем рубеже жизни «своего» и «будущего» героя, и рубеж этот не менее, а более, может быть, катастрофичен, чем «перелом и переворот» тринадцатилетней давности... Но вот и другое, Читатель: что это за известное неизвестное, с которым г-н Рассказчик обращается к своему слушателю, да так обращается, что безо всякого сомнения ясно – слушатель его известен о чём-то, известен и в том, каким образом переменились, под воздействием «перелома и переворота» душа и сердце героя, и в том, какую цель во «всю жизнь» от девятнадцати до тридцати трёх лет он преследовал.

И здесь – очередная важность: этот слушатель г-на Рассказчика, некий таинственный и ещё более таинственный чем сам г-н Рассказчик слушатель известен и о том, и о сём, известен об Алексее Карамазове и об его выяснившейся на момент рассказа деятельности; что же касается читателя романа, здесь, извиняйте, барыня-барин, - никакой известности не было, нет, а и быть не могло!

Вот и выходит, что слушатель г-на Рассказчика и читатель романа – две различные аудитории, две розные сущности, два объекта, друг от дружки как бы и независимых, но в восприятии чительском как-то сами собою сливающиеся в одно... Двойник, говоришь. Хе! А вот такого, массового «двойника» у Достоевского допрежь и не бывало – чтоб и читатель, и какой-то, к нему впридачу, «слушатель». «Двоились» сами персонажи, идеологи-говоруны, но никак не их аудитория.

Комментаторы ПСС Достоевского фиксируют – из приоконного горшка с гераньками: «Тон рассказчика достаточно неустойчив, он сознательно стремится войти в сферу жизни героя, заговорить его языком. Недаром в речи рассказчика часто встречаются слова, приводимые в кавычках и взятые из речей персонажей...» [Выделение моё. - Л.] (479; 15).

Назад, мой Читатель, назад – к началу «нечта»: «Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них возрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо “любят люди падение праведного и позор его”, как изрек сам покойный старец в одном из поучений своих. Дело в том, что от гроба стал исходить <...> тлетворный дух» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

Что это, - случайность, эта цитация, одна из долгой череды мнимых случайностей «в духе и в роде» Достоевского, непрочтённое-непонятое, кажущееся пустеньким словцо? Не думаю, а думаю, что просто г-н Рассказчик, находясь под свежим впечатлением от прочитанных «Записок» Алексея Карамазова (вторым заголовком – «Из-Житие старца Зосимы»), процитировал «поучение старца». Думаю ещё, что эти «Записки», эти «поучения старца» каким-то странным образом стали доступны и известны слушателю г-на Рассказчика, заинтересовали почему-то его. И здесь важное: в эту самую минуту, когда настукиваются «в клаву» эти строчки, загадочный этот слушатель входит в ряд персонажей романа, его действующих лиц. (Новое действующее лицо в изученном «до дыр» тексте – неслыханно! Неслыханно, однако факт, - смеётся предовольнейший Ликушин.)

Итак – финал «Таинственного посетителя», сцена похорон «праведного» убийцы: «Гроб его до могилы провожал весь город. Протоиерей сказал прочувствованное слово. Оплакивали страшную болезнь, прекратившую дни его. Но весь город восстал на меня, когда похоронили его, и даже принимать меня перестали. Правда, некоторые, вначале немногие, а потом всё больше и больше, стали веровать в истину его показаний и очень начали посещать меня и расспрашивать с большим любопытством и радостью: ибо любит человек падение праведного и позор его» [Выделение моё. - Л.] (283; 14).

О чём, спрашивается, может говорить это, столь неожиданное для невъедливого и невнимательного, для неделикатного, наконец, читателя сближение «будущего героя» Алёши с таившимся и вдруг объявившим себя четырнадцатилетней давности убийцею Михаилом (Таинственным посетителем)? Для познавшего метод Достоевского исследователя – о том, что Достоевский вновь и в который уже раз, в «именной» своего героя книге указывает на известность г-на Рассказчика и слушателя его и в сокрушительной перемене, случившейся в герое тринадцать лет назад, и в цели, которую тот, на протяжении всех тринадцати лет преследовал, и в некоей новой катастрофе, грянувшей, открывшейся и открывшей давно минувшее прошлое, поставившей самоё жизнь этого героя на грань смерти: «всю жизнь» – выговаривает он. И ещё: г-н Рассказчик просит (этого нельзя не услышать) слушателя своего не радоваться падению и позору открывшегося «праведного».

Так, понемногу и совсем неожиданно из слов г-на Рассказчика проступает некий рубеж, к которому через тринадцать лет вывела Алёшу его деятельность, его «деятельная любовь», в которую он ударился с надрыва, с перелома и переворота, случившегося с ним в последний августовский день: «В этой путанице можно было совсем потеряться, а сердце Алеши не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог; возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо было поставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно, каждому из них и помочь. Но вместо твердой цели во всем была лишь неясность и путаница. “Надрыв” произнесено теперь! Но что он мог понять хотя бы даже в этом надрыве? Первого даже слова во всей этой путанице он не понимает!» [Выделение моё. - Л.] (170-171;14).

Значит, разобрался, понял-таки – «окончательно укрепившимся разумом» понял, презрев и задвинув в угол потемнее голос души и сердца.

... Та же зала в игуменском корпусе монастыря, тот же некто лет на вид тридцати-тридцати пяти, повадкою чиновник, хотя и в цивильном, поднеся кисти обеих рук, разглядывает их – внимательно, палец за пальцем, ноготок за ноготком. На безымянном пальце правой руки поблескивает перстенёк с камнем – дорогая, по виду, вещь, и вещь эта надолго привлекает внимание смотрящего; он бы, может быть, и весь день, и до самого вечера ею пролюбовался, да тут, как на беду, в комнату вбегает господин, очень похожий на тульского помещика Максимова, тоже пожилой, тоже лысоватый, тоже сладкоглазенькой. «На немъ все слегка засалено и поношено: панталоны, вздувшiяся на колѣняхъ, очень коротки; по атласному жилету со стеклянными пуговичками, отстегнутому у шеи, пролегаетъ дутая бисерная цѣпочка синяго цвѣта, а изъ кармана, сквозь протертый атласъ, бѣлѣет серебряная луковица»****.

- Ба! Часы-то откуда? Стащил, поди! - завидев гостя, смеётся «чиновник», широко раздвигая рот, показывая хорошие, не потерявшие ни цвета, ни числа меленькие, остренькие зубки.

Господин по виду помещик Максимов отскакивает к кожаному, старой моды двадцатых годов дивану, лупит глазками в дальний угол залы, на древнего письма потемнелый образ за теплящейся лампадкой:

- Я был, был, я уже был... Un chevalier parfait! Честь и слава монастырю. И отцу игумену, и отцу игумену, я ведь тем временем и тотчас к отцу игумену... Но как же, но где же?.. Впрочем, не угодно ли вам самим исследовать?

«Чиновник» с явным огорчением на лице пожимает плечом и произносит вслух: «Что же я могу сделать?!» Откуда-то через запертые двери, снизу, из сумрачной прохлады долгого коридора гулко и приглушонно доносится – чьё-то: «... обычно считается, что рассказчик легко отличим от автора именно благодаря форме первого лица - “Ich-Erzählung”, а третье лицо – “Er-Erzählung” связано с позицией “всеведущего автора” <...>. Во-вторых, эти же субъекты изображения иногда различают как варианты воплощения в тексте авторской позиции: через сопоставление им разных “версий самого себя” – “скрытый автор” инедостоверный рассказчик”...» [Выделение моё. - Л.]*****.

«Чиновник» ещё мгновенье-другое вслушивается в затихающий неотмирный глас, усмехается ему и вдруг, в два больших прыжка, подскакивает к господину по виду помещику Максимову и, ухватив пальцами несчастную стеклянную пуговку на жилете у того и с силою крутя её, точно с намереньем совсем оторвать, спрашивает:

- А что, как вы думаете, смерть, например... Что она... умрет когда сама-то?..******

Господин по виду помещик Максимов теряется, не знает что и ответить чтобы угодить, а ответа вовсе и не требуется. «Чиновник» бросает оторванную наконец пуговку, попадает ею в вазочку с скучным вареньем, в те же два прыжка подскакивает к окну с невыставлявшимися на лето двойными рамами, сметает с подоконника горшки с гераньками, горшки падают, бьются, из них по натёртому до блеска полу сыплется чорная сухая земля... Рывок – рамы настежь, и «чиновник», корпусом подавшись вперёд и наружу, выкрикивает над тихим монастырским двором – с гневом и обидою в голосе:

«И давно уже не бывало и даже припомнить невозможно было из всей прошлой жизни монастыря нашего такого соблазна, грубо разнузданного <...> невозможного, какой обнаружился тотчас же вслед за сим событием между самими даже иноками. Потом уже, и после многих даже лет, иные разумные иноки наши, припоминая весь этот день в подробности, удивлялись и ужасались тому, каким это образом соблазн мог достигнуть тогда такой степени. Ибо и прежде сего случалось, что умирали иноки весьма праведной жизни и праведность коих была у всех на виду, старцы богобоязненные, а между тем и от их смиренных гробов исходил дух тлетворный, естественно, как и у всех мертвецов, появившийся, но сие не производило же соблазна и даже малейшего какого-либо волнения» [Выделение моё. - Л.] (298; 14).

И далее, далее, сам себя эмоциею подстёгивая и охотно распаляясь:

«... всё же трудно было бы объяснить ту прямую причину, по которой у гроба старца Зосимы могло произойти столь легкомысленное, нелепое и злобное явление. Что до меня лично, то я полагаю, что тут одновременно сошлось и много другого, много разных причин <...>. Из таковых, например, была даже самая эта закоренелая вражда к старчеству, как к зловредному новшеству, глубоко таившаяся в монастыре в умах еще многих иноков. А потом, конечно, и главное, была зависть к святости усопшего <...> Ибо хотя покойный старец и привлек к себе многих, и не столько чудесами, сколько любовью, и воздвиг кругом себя как бы целый мир его любящих, тем не менее <...> породил к себе и завистников, а вслед за тем и ожесточенных врагов, и явных и тайных, и не только между монастырскими, но даже и между светскими. Никому-то, например, он не сделал вреда, но вот: “Зачем-де его считают столь святым?” И один лишь сей вопрос, повторяясь постепенно, породил наконец целую бездну самой ненасытимой злобы» [Выделение моё. - Л.] (299; 14).

Это обличение, Читатель, не то что нескрываемое, но и прямо выставляющееся на вид, вопиющее, это суд и в нём судия, конечно же, высказывающий на слове правду и факт, однако и правда и факт в этом его слове поданы с тенденцией и даже, как прежде говорили, «с направлением». Тенденция и «направление» очевидны, прочитываются безо всякой конъектуры*******, бьют по монастырю с его косностью, повальной причём, с проявившимся в братии предательством завета христианской, братской любви, с порочным упорствовании в заблуждении и проч. Тут же, правда, говорится и о том, что когда, по истечении лет, пелена спала с глаз, «иные разумные иноки наши... удивлялись и ужасались тому, каким это образом соблазн мог достигнуть тогда такой степени». Замечу тебе, Читатель, особо замечу, что как и часто у Достоевского, в одном только словечке может вдруг выказаться целая личность, а за нею, за личностью – явление. Речь об «иных разумных иноках» – вроде ничего, проходное определеньице, а ведь в нём сделан выбор, сделан г-ном Рассказчиком лично и для себя и в себе: «разуму» пред «сердцем и душой» отдано первейшее место.

Вот здесь и выторчивает очередная, из множества, заноза «недостоверного рассказчика»: г-н Рассказчик мало того что удалён от Православия, но он, вероятно, самый прямой либерал, из новых либералов, из «народничающих», из бегущих за просвещением и за «разумом» в мечтаемое своё «царство разума». Но и ещё: г-н Рассказчик, яростно нападая на монастырь и на братию, преследует вполне определённую цель, именно – выгородить, обелить и оправдать прошлое своего «будущего героя», причём во всём массиве прошлого г-ном Рассказчиком выбран один день, один день из жизни, из «всей» жизни Алексея Карамазова, когда свершилось «падение праведного», «перелом и переворот». Апологетика героя выстраивается г-ном Рассказчиком на почерпнутой из тех же «Записок» Алёши лживой и ложной формулке, по которой «все за всех грешны-виноваты»: весь монастырь, вся братия виновата в падении мальчика, поддавшегося, и столь естественно поддавшегося «влиянию среды», пагубному влиянию.

Словом, всё тот же, из долгоиграющих у Достоевского, тезис: среда заела. С одним но: в этом романе и в этой точке этого романа тезис этот никем прежде не прочитывался. И не только он один. А ещё что через неделю прочтётся! Эханьки!..

Подобпись: Йо-моё Правдоподобие Ликушин.

 

* П.П. Гнедич. Книга жизни. М., 2000. С. 37-38.

** Там же. С. 306.

*** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.

**** Г.Успенский. Гость // Г.Успенский. ПСС. СПб., 1908. Т.3. С. 220.

***** Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2003. С. 750.

****** См.: Г.Успенский. Эскизы чиновничьего быта // Г.Успенский. ПСС. СПб., 1908. Т.3. С. 305.

******* Конъектура – (лат. - conjectura – догадка) – восстановление испорченного текста или расшифровка его частей, не поддающихся прочтению.

 


(3 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:dorota_nikol
Date:December 29th, 2009 09:45 am (UTC)
(Link)
Вспомнилось: на Афоне наоборот нетление считается признаком нехорошим - "земля не принимает". Да и в России такие случаи были. Нетление необязательно признак святости. Видно, тление тела старца - это был повод для многих - творить "волю свою", выдавая ее за Божию.
[User Picture]
From:olga_astrahan
Date:May 18th, 2010 04:24 pm (UTC)
(Link)
Здорово Вы на счет Рассказчика написали, без Ваших подсказок бы и не обратила внимания на такие тонкости. А так вот, читаешь и не возможно с Вами не согласиться.
Другими глазами(после Вашего текста) смотрю на Рассказчика.
Делюсь своими дилетантскими мыслями. Как мне видится, в повествовании от имени Рассказчика Достоевский открывает нам немало характеристик и самого Рассказчика, и Алёши (по принципу «скажи мне, кто твой друг»). Ведь, при таком раскладе, Рассказчик и Алексей никто иные, как друзья и единомышленники(в будущем, разумеется, ведь повествование ведется спустя годы). Это видно из следующего.
Рассказчик явно на стороне Алеши, восхищается им, оправдывает его(хоть и говорит лукаво, что «оправдывать героя моего не стану»); но оправдывает, как
«столь излюбленного мною..героя моего рассказа».
--Оправдывает следующими словами:
«Нет, он не с маловерными.»
«всё смущение его произошло именно оттого, что он много веровал» и «лишь потому, что тело его старца, вместо того, чтобы немедленно начать производить исцеления, подверглось, напротив тому, раннему тлению».
1.Много веровал в кого? В Бога ли? Или в сотворенного кумира?
Здесь явно искаженное понятие о вере. Насмешка бесовская.

--Далее просьба к читателю не смеяться над «чистым сердцем моего юноши», за которого Рассказчик не только не намерен просить прощения, но и высказывает искреннее уважение к «природе сердца его».
2.Какова природа его сердца? И за что её должно уважать?
за склонность ко греху, к обрядоверию, к бунту против Бога, за искаженную веру, неверие? За что именно?

--Рассудительный ум иных юношей рассказчик называет дешевым:
«..но в иных случаях, право, почтеннее поддаться иному увлечению, хотя бы неразумному, но всё же от великой любви, чем вовсе не поддаться ему. А в юности тем паче, ибо неблагонадежен слишком уж постоянно рассудительный юноша и дешева цена ему –вот мое мнение!»
3.Не благонадежен для чего? Кто мог такое сказать?
Рассудительный юноша не благонадежен для бесовских планов, может быть?
Но ведь такое может только лукавый нашептывать, искушая верующего человека. Это всё равно, что восхвалять порок, подталкивать к нему, унижая добродетель- называть белое черным и наоборот.

--«Но не чудес ..ему нужно было, а лишь «высшей справедливости», которая была, по верованию его, нарушена и чем жестоко и внезапно поранено его сердце.»
4.Что это, как не упрек в жестокости? И кого упрекают? Бога ведь, кого ж еще. Бунт! Кто главный бунтовщик, как не бес?

--Далее(в продолжении оправдания) говорится о том, что все так мыслили в монастыре, дескать ни один Алеша.

--И далее:«я рад, что мой юноша оказался не столь рассудительным в такую минуту, ибо рассудку всегда придет время у человека неглупого, а если уж и в такую исключительную минуту не окажется любви в сердце юноши, то когда же придет она?»
5.О какой любви речь? К кому? В чем проявилась эта любовь?
И кто может сему(падению) радоваться, как не бес?! Кто может так смешивать тона, опять называя черное белым, падение- какою-то непонятной любовью непонятно к кому или чему!?

Серия всех этих невольно всплывающих на фоне повествования вопросов, ответы на которые очевидны, очень явно характеризует Рассказчика, как лицо не только не верующее, но и поддерживающее бунт против Бога, потакающее греху(уважающего Алешу за все его «подвиги») и смеющееся над добродетелью. Это либо сам дьявол во плоти, либо «проданная совесть»(или как там дословно?). А есть ли разница?

Неужто рассказчик и «джентльмен»- одно лицо?- первая моя мысль. Потом, как-то представилось, коли Вы о слушателе заговорили, то, очень может быть, что Рассказчик- будущий адвокат Алеши, а слушатели- слушатели дела о цареубийстве, например. Да, именно Ваша подсказка о наличие другого слушателя(к-ый так же осведомлен, как и Рассказчик), подтолкнула на мысль об адвокате. Т.е., Рассказчик -либо единомышленник и друг(тогда не понятно, кто слушатель?), либо адвокат(тогда со слушателем вопросов нет). Вот, если бы Вы не написали про слушателя, то ни о каком адвокате не было бы и предположения! Правда, еще была совсем мимолетная мыселка о том, что Рассказчик и слушатель - это Иван с его «джентльменом»(но здесь мысль наткнулась на логическую неразрешимость, что к чему и почему)и потому она показалась глупой.




[User Picture]
From:likushin
Date:May 26th, 2010 04:10 pm (UTC)
(Link)
По п. 1. Даже самые кондовые из "русских критиков" давно в недоумении: Алёша верует не столько в Бога, сколько "в Зосиму", а что бы это значило, оне допереть не в состоянии - догма не велит.
По п. 2. Речь о снисхождении (читательском) к юности героя (молодое, пылкое сердце и проч.) - обычный адвокатский ход.
По п. 3. Совершенно согласен.
По п.4. - аналогично.
По п. 5 См. п. 2 (адвокатское).
Нет, г-н Рассказчик вовсе не Чорт. :)

> Go to Top
LiveJournal.com