?

Log in

No account? Create an account
УБИЙЦА В РЯСЕ - Олег Ликушин

> Recent Entries
> Archive
> Friends
> Profile
> My Website

Links
«День Нищих»
блог «Два Света»
Формула (фантастическая повесть)
Ликушин today
«Тот берег»

December 12th, 2009


Previous Entry Share Next Entry
10:21 am - УБИЙЦА В РЯСЕ

Часть, из существенных, Осьмая: Хрусталь и Мокрое

1. Званцы и блудодеи. Свете горний

Хлеб есть пища – и это несомненно.

Но перевёртывать эту истину не разрешает

даже школьная логика, и фраза “пища есть хлеб”

в качестве верного определения “пищи”

уже никуда не годится и может показаться

верной лишь тому, кто никакой другой пищи,

кроме хлеба, не пробовал.

Э.Ильенков

В 1845 году Достоевский обречонно влюблён в Eudoxie Панаеву, красавицу и обаяшку, не сбежавшую пока в литературный мезальянс (писательница таки) от живого мужа к всенародно любимому обольстителю и миллионэру Некрасову. От любви Достоевский крепко болен нервами и опасается худшего – лихорадки нервической*. Прелесть Авдотья Яковлевна оставит воспоминания о Достоевском той поры: «С первого взгляда на Достоевского видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие, серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались... По молодости и нервности он не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами <...> И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах <...> Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого смысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду. Он уже приходил к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того, чтобы снисходительно смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками»**.
zhurnal.lib.ru/l/likushin_o_s/

Ах, думает себе Ликушин, сидя в тёмном уголке синергийного своего подпола, это чертовски хорошо угадать с первого же шагу в гении – немного для начала, разумеется, потрудившись, но в основном-то и в главном – благодаря, конечно же, богато одарённой натуре. Однако же куда лучше быть при этом не худеньким, маленьким, с болезненным цветом лица и нервическим продергом на бледных губках щелчком, а статным, краснощёким, со светлым взором, пышущим здоровьем средне-высокого роста красавцем: можно себе позволить и влюбиться, и снизойти до другой любви, и похоронить обе ради третьей – пусть и с минутной слезою, почувствовав боль и грусть и тоску на сердце, но оставить всё это пока без ответа, махнуть рукою, да и, не заботясь даже и о почтительности к кому бы то ни было, развернуться и быстрыми, твёрдыми шагами пойти вон – сдерживая обиду, крепясь сколько есть силы в излияниях чувств, затаившись в каком-нибудь твёрдом своём и никому не открываемом решении... Уйти, чтобы объявить себя со всею своею твёрдостью, объявить в поиске ещё более твёрдой твёрдости, ещё более прочного укрепления – объявить пред кем-то на самом деле высшим.

... 7 (19) августа 1879 года Достоевский на письме к Любимову называет Книгу седьмую «Братьев» именем «Грушенька». В последний момент имя будет заменено на «Алёша». Уведённая с авансцены Грушенька и выставленный на вид Алёша – равнозначна ли эта замена, что за нею могло стоять тогда, и что – малозаметно, но и всё же – стоит теперь и навеки?..

Бахтин, не будучи в силах приять (при всём своём, конечно же, неоспоримом и немалом даровании) не столько, может быть, умом, сколько сердцем авторской интенции Достоевского, превратил роман «Братья Карамазовы» в карнавальную, пляшущую и кривляющуюся, многоголосую площадь центральноевропейского какого-то города, без имени и названия, опрокинутого в огромную и мутную лужу меж средневековьем и так называемым Ренессансом. Следует, однако, понимать, что Бахтин, искренне хотел он того или только подчинялся «общему направлению», выстаивал на обслуге «царствующей» и безраздельно господствовавшей в ту пору догмы. Переходя начертанные догматиками и тем уже чуть не сакрально воспринимаемые грани и рубежи, Бахтин, тем не менее, оставался и остаётся самым ярким из маргинализованных (т.е. тем же догматическим «царством» притягивающе отталкиваемых) толкователей Достоевского, за что и получает «своё»:

«В своей теории романа Достоевского Бахтин не слишком далеко ушел от тех, кто остался на уровне героев этого писателя. И даже совсем не ушел. Напротив, беду читателей и исследователей Достоевского (невозможность подняться над уровнем его героев) Бахтин теоретически узаконил, возведя ее в принцип – в принцип полифонического романа, где уже не тот или иной герой и его слово (в обычной терминологии Бахтина – “голос”), а все герои с их словами (все “голоса”) для автора одинаково значимы и ценны, где все они “равноправны”» [Выделение моё. - Л.]***.

И – далее:

«Превзойти такую глубину, какой Достоевский наделял своих героев, и подняться над ними действительно трудно. Это не значит, что сам писатель был неспособен это сделать. Какую бы свободу он ни предоставлял герою, эта свобода всегда относительна. И какими бы глубокими идеями он его ни наделял, эти идеи всегда остаются только частью еще более глубокой и всеобъемлющей системы воззрений, принадлежащей именно автору. Эта система не вмещается в тесные рамки «полифонической» концепции Бахтина, низводящей и Достоевского до уровня его персонажей. И хуже. Парадоксальным образом выходит так, что, будучи переведенной из плана поэтики в план содержательный, эта концепция на самом деле заставляет писателя одобрять не все и всякие «голоса», а только один – “голос” Ивана, его теорию, согласно которой нет никаких нравственных границ и запретов, нет узды и удержу никому и ничему, ни словам, ни делам, ибо раз и навсегда “всё позволено”»****.

Конечно же! Конечно же г-жа Ветловская вправе держать обиду на г-на Бахтина, «лишившего», и столь несправедливо, голоса и даже самого права на голос её, Ветловской, излюбленного персонажа – «содержательно» «божиего человечка» Алёшу («беду читателей и исследователей» оставлю: и сама г-жа Ветловская немало бедствует). Это ведь невозможно понять и принять, оставаясь иконописецки чистопородным догматиком, что «голос» Ивана, его теория напрочь забивает в читательском восприятии образ «милого» Алёши, того Алёши, который только что, и с треском провалился в своём тщедушном, а на самом деле исполненном «протестантизма», и хуже того, много хуже, опыте агиографии. Дело, по-моему, в том и заключено, что Бахтин (повторю – воленс-ноленс) отнимает у догматиков возведённого ими в перл Алёшу, уравнивает его «христоподобный» и «иноческий» голос с голосами прочих, совсем не христоподобных и не монашествующих (даже и в мiру) персонажей. Как же тут понять и принять бьющий по глазам факт, что следующая за «провальным» «Русским иноком» глава (в смысле «победительного» в данном контексте Православия) названа именем главного героя – «Алёша»: ведь это страшно жестокая, страшно соблазнительная в своей (даже догматически прочитываемой) неоднозначности книга. Скажу и так: это, во всём корпусе книг романа, единственная книга, заслуживающая имени «Книга Тайн».

Теперь уже не то что смеюсь, а и прямо, и в голос хохочу: какие тут, к чертям собачачьим, «тайны»? Всё выставлено на свет Божий, и только окончательно впавший в соблазн идиот и слабый бунтовщик сумеет убедить себя и своих ближних в том, что в «Кане Галилейской», вершащей-замыкающей Книгу седьмую, на несчастного Алёшу нисходит «дух Божий», в какой-то лукавой перверсии названный «чем-то твёрдым и незыблемым». Ну, для чего потребовалась прямоязычному Достоевскому, пусть даже с его «нравственно-философской и социально-публицистической доминантой», но и с его победоносцевски «победительным» (это же – факт!) Православием метафорически прятать нисхождение на главного своего героя, на «христоликого» персонажа будто бы Духа Святаго, будто бы «в звёздах» обретающегося? Неужто же для установления «земного царства» «идиотов» и «слабых бунтовщиков»?..

Собственно, ситуация «Алёша – русский инок, продолжатель дела Зосимы», как она сложилась – исторически, исчерпывающе высказана Достоевским с первых страниц Книги седьмой; и, точно по тексту, «русские критики», ободняв в тексте романа, презрев неэстетично «провонявшего» Зосиму, побежали-нахлобучили на несчастного Алёшу колпак нимба, пребывая в незыблемом убеждении, что именно в таком виде он доставит и Достоевскому, и русской литературе, и России, и, главное, их, «критиков», убогонькому монастырьку «необычайную славу». Вот за эту «славу» они будут долго ещё цепляться с отчаянием обречонных, невзирая ни на факты, ни на доводы разума, ни на голос сердца, ни, разумеется, на мнение и со-мнение читательской аудитории.

Между тем вот что говорит Достоевский: «... вдруг стало обнаруживаться, и чем далее, тем более, и в монастырской братии, и в прибывавших из монастырских гостиниц и из города толпами мирских нечто необычайное, какое-то неслыханное и “неподобающее” даже волнение и нетерпеливое ожидание» (295; 14)*****. «И вот тут только обнаружилось, до какой степени все у нас приобыкли считать усопшего старца еще при жизни его за несомненного и великого святого» [Выделение моё. - Л.] (296; 14). Соблазн! Соблазн, в который впали все, «все приобыкли» в соблазне. И в числе этих всех, разумеется, главный герой, о котором ещё при начале романа сказано: «Убеждение же в том, что старец, почивши, доставит необычайную славу монастырю, царило в душе Алеши, может быть, даже сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре» [Выделение моё. - Л.] (29; 14). Однако и ещё – тогда же, при начале – уточнилось, насчёт «славы»: «слава его [Зосимы. - Л.] была как бы собственным его [Алёши. - Л.] торжеством» (29; 14). Слава, которую старец, по смерти своей, обязан был принести, по общему мнению, монастырю, эта слава давненько уже в мечтах русского мальчика им, мальчиком, присвоена. С таким ожиданием встречает Алёша смерть старца Зосимы. Великий соблазн, достойный великого грешника!

Но соблазн этот тут же, устами отца Паисия предупреждён и раскрыт: «Таковое и столь немедленное ожидание чего-то великого <...> есть легкомыслие, возможное лишь между светскими, нам же неподобающее» [Выделение моё. - Л.] (296; 14).

Это и есть, пожалуй, главная авторская интенция на всю Книгу седьмую, на всего внезапно возникшего заголовком «Алёшу», а может быть, и на весь роман. Одна из главных интенций – уж наверное. Скажу так, окончательно уже отмахиваясь и от много нафантазировавшего Бахтина, и от цельнокроенно тусклых догматиков: без раскрытия единичного (под чем подразумеваю главного героя романа, единичный персонаж, «частность и сердцевину целого») невозможно избежать абстракции, выражаемой через идеологический, во всех его «сменовеховских» метаниях волюнтаризм, с вопиющей тенденциозностью в осознании и, что неизбежно, - в искажении и раздроблении целого. Всё прочее – частности, мелкая прокрустова возня, подгонка и обрубка с тоннами словесной щепы в плачевном итоге.

Книга седьмая, «Алёша», есть Книга падения этого персонажа, падения и отпадения – от Церкви и от Бога, но эта же книга представляет собою врата во второй роман дилогии, уже не калитку в садовом заборе, не пройму щели меж донебно ослеплёнными брандмауэрами, а просторные врата, и во вратах этих, с вручонной ему связкой чуть не самых на весь белый свет золотых ключей, простаивает, переминаясь с ноги на ногу, зыбкая фигура ведущего повествование персонажа – г-на Рассказчика...

«Таковое и столь немедленное ожидание чего-то великого <...> есть легкомыслие, возможное лишь между светскими, нам же неподобающее», - это сдержанно-возмущённое наставление отца Паисия, в известном смысле преемника и даже наследника старца Зосимы (последнее – преимущественно и главным образом касается их подопечного Алёши) обращено ко всем монастырским насельникам, ко всем без исключения, невзирая и на тот факт, что как минимум один из них, Алёша, хотя и продолжает по привычке носить ряску, однако же де факто и де юре ни монахом, ни даже послушником не является, он на самом деле именно светский, а если и остаётся «своим» для монаха Паисия, то только лишь по той же привычке и по некоторому послушанию от усопшего старца.

Монастырь тем временем, как при зачине романа выставлялось, крепко и чуть не в самом своём основании подъеден червём: здесь имеются и открытые, и тайные до поры противники старчества, есть и подававшие жалобы епархиальному начальству на Зосимовы «братские исповеди», которые «не только не достигают доброй цели, но действительно и нарочито вводят в грех и соблазн» (145; 14), есть и лукаво подчинившиеся послушанию, но и бежавшие от «вольного смирения и спасительного назидания» в фальшь, в ложь и в преумножение греха. Теперь всё стало на грань, на обоюдоострое лезвие: со смертью старца в умы и сердца братии вошло немалое ожидание «чего-то чудесного и немедленного», возник соблазнительный восторг ожидания, причём, ожидания нетерпеливого, скорого, и восторг этот купил всех, даже самых в числе братии взвешенно-рассудительных и сдержанных:

«... и отец Паисий с беспокойством замечал это, несмотря на то, что даже и сам (если уж всё вспоминать правдиво), хотя и возмущался слишком нетерпеливыми ожиданиями и находил в них легкомыслие и суету, но потаенно, про себя, в глубине души своей, ждал почти того же, чего и сии взволнованные, в чем сам себе не мог не сознаться» [Выделение моё. - Л.] (296; 14).

Фигура отца Паисия, во весь немалый рост её поставленная Достоевским именно и только, пожалуй, в первых главах Книги «Алёша», выказывается настолько открытой, настолько известной в самых тонких движениях души и чувства романному повествователю, г-ну Рассказчику, настолько ловко он поигрывает ею на страницах главы «Тлетворный дух», что, хочешь не хочешь, а задумываешься: так уж проникающе и проникновенно знание повествователя об отце Паисии, так уж резко выведен он в протагонисты нескольких (несомненно важнейших) романных сцен, что следовало бы поискать в этом диссонансе некоего умысла – Авторского умысла. И умысел этот тут же, и сам собою выскакивает: да, дескать, Алёша соблазнился о «чуде», нетерпеливо поджидаемом по смерти старца Зосимы, но ведь соблазнились все, все поголовно, и братия, и светские, и даже «сам» отец Паисий, и возмущающийся явным соблазном, но и «потаённо» впавший в него, предавшийся искушению; чего уж, при таких, вот, примерах, требовать с мальчика, с его юного и «девственного» ума и сердца!

Это естественное и верное, кажется, рассуждение. Но не полное. Коль уж так здесь, в «Убийце», завелось, Читатель (обращаюсь к тебе с немалой надеждой и со всем доверием), что суть нашего с тобою дела не разделение в комплиментарную оппозицию (один истово вещует, другой, раскрыв рот, внимает), но совершается нелёгкий и даже беспримерный труд со-чтения великого романа (мне, во всяком случае, аналоги легкомысленного моего предприятия неизвестны), то уж наберись, драгоценный мой, сколько возможно внимательного терпения и терпеливого внимания, но не к Ликушину и его писанию, а к прочитываемому в этой и в ряде следующих главок тексту Книги «Алёша»: здесь всякое слово на вес золота и всякое исполнено столь многим смыслом, что верхоглядной пробежке не дастся как не давалось во все 130 лет, и поделом.

Итак! Отец Паисий пытается увещевать братию, но тщетно, а и сам грешен; но тут же рассказывается следующее (г-ном Рассказчиком рассказывается и как бы от лица Паисия, через его лицо – отчёркиваю): «В теснившейся в келье усопшего толпе заметил он с отвращением душевным (за которое сам себя тут же и попрекнул) присутствие, например, Ракитина, или далекого гостя – обдорского инока, всё еще пребывавшего в монастыре, и обоих их отец Паисий вдруг почему-то счел подозрительными – хотя и не их одних можно было заметить в этом же смысле» (296; 14).

Пришлец обдорский для Автора фигура однозначно служебная, плосконькая, дело его в этих сценах побежать к отшельничающему Ферапонту со скорым доносом на «провонявшего» Зосиму, при жизни «метившего» в святые, а по смерти вдруг и внезапно «уличённого» и «обличаемого». Мог эту фигурку, и именно в этой точке повествования, «не заметить» отец Паисий, а следом за ним и г-н Рассказчик? - легко: не столь-то уж и важно «подозрение» отца Паисия и для дальнейшей романной судьбы обдорского персонажишки, и для сюжетного волнения в его неминуемом нарастании, напомню – охватившего всех в монастыре поголовно. Иное дело Ракитин.

«Иное» это в совершенно неожиданной для неискушонного читателя плоскости обретается. По сути, Ракитин здесь исполняет рольку чуть более, в сравнении с обдорским выходцем, служебную – статиста, поставленного стоять в угол «для оживления сцены». Ну, мог Достоевский обойтись в этой точке без Ракитина? Запросто: известно, что семинарист-карьерист будет поджидать окончательно вышедшего «в мiр» Алёшу ровно в том же месте, как и при начале романа – в роще между скитом и монастырём; дай Автор ему реплику при начале их разговора с Алёшей, вроде того, что «был-де, видел, обоял, Хохлакова-дурища, схваченная всеобщим городским ожиданием, посылала за “чудом”», и вся недолга – и персонажи при деле, и сюжет без огрех. Однако именно в этой точке Достоевский делает изумительный по своим следствиям – и ближайшим и отдалённым во глубину второго романа – ход: через и сквозь лицо отца Паисия вдруг и точно в исполненном компьютерной графики фэнтезийном синема проникает, кривясь в муке обретения становящегося облика, физиономия самого загадочного из повествователей Достоевского – господина Рассказчика. И с чем, даже не как (вроде мимоходно, между делом), а именно с чем она возникает! Возникает через взгляд отца Паисия, приметившего обдорца и Ракитина и «заподозрившего» их; сначала идёт беглое описание раздражонной рефлексии монашка – уже не от Паисия, от г-на Рассказчика, а потом:

«... А что до Ракитина, то тот, как оказалось потом, очутился столь рано в ските по особливому поручению госпожи Хохлаковой <...> которая сама не могла быть допущена в скит» и «немедленно отрядила вместо себя в скит Ракитина, с тем чтобы тот всё наблюдал и немедленно доносил ей письменно <...> о всем, что произойдет» (296; 14). Сколь бы важным это ни казалось, на самом деле – проходное, главное же здесь, в следующем и последнем предложении ремарки г-на Рассказчика: «Ракитина же считала она за самого благочестивого и верующего молодого человекадо того он умел со всеми обойтись и каждому представиться сообразно с желанием того, если только усматривал в сем малейшую для себя выгоду» [Выделение моё. - Л.] (296; 14).

Далее следует «День был ясный и светлый...» и проч. Пастораль. Почти. Не лишне будет напомнить, что книга называется «Алёша», самый заголовок понуждает читателя на всяком слове помнить, что всё в этой книге, усугублённо жостче и плотней нежели в других частях и книгах романа, должно сходиться на этом персонаже, всё должно служить заявленному Автором при начале «выяснению» героя. Здесь, в этой книге, с героем происходит главное романное событие, меняющее судьбу его, характер, самую суть его. Это событие (забегая вперёд) есть падение Алёши, прежде всего духовное: он не выдержал случившегося с «его» старцем посмертного «позора». Ракитин стоит на другой, на «высшей», по Митиному измерению, ступеньке общего падения, он пал давно, много раньше Алёши, в дороманной действительности, и совсем не так сокрушительно. Но вот что: если главный герой обречён на падение, сообразно ли и соизмеримо ли оно с ракитинским, с падением единственного друга его? Возможно. Отчего нет. Падение есть падение, грех есть грех, в нём «все равны», это, по слову самого Алёши, «всё одно и то же, совершенно однородное» (101; 14), но, думаю, всё ж таки случаются иные, которые всех «равнее». Но это так – как бы нотабеньство, хотя, кажется, не бесплодно-пустое. Тут вот что: высунувшееся сквозь и через отца Паисия лицо г-на Рассказчика выдало характеристику Ракитина, успевшего стать известным читателю именно в качестве лицемера и фарисея, но вдруг, в глазах романной дурищи Хохлаковой он оказывается чуть не прямым двойником, и кого – Алёши! Сказано: «Ракитина же считала она за самого благочестивого и верующего молодого человека». Г-н Рассказчик отнюдь не того мнения держится и прибавляет: «до того он умел со всеми обойтись и каждому представиться сообразно с желанием того, если только усматривал в сем малейшую для себя выгоду». Конечно, можно было бы отнести весь этот внезапно возникший от г-на Рассказчика пассаж исключительно к характеристике самой Хохлаковой, давно уже в читательском восприятии «выясненной», давно «дуре», однако фраза эта мало, да и почти ничего не прибавляет к её портрету. Для чего тогда она – в этом, именно в этом месте?

Отбив уничтожающую Ракитина характеристику всего лишь трёхстрочною пасторалькой о «ясном и светлом дне», Достоевский вдруг разворачивает повествование к сравнению и сопоставлению: «отец Паисий вдруг вспомянул об Алеше и о том, что давно он его не видел, с самой почти ночи. И только что вспомнил о нем, как тотчас же и приметил его» (297; 14).

И тут – как бы само собою, но подсказанное и навязываемое Автором, возникает – к сравнению, сопоставлению – об Алёше: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие» (20;14). Возникает: «дар возбуждать к себе особенную любовь он заключал в себе, так сказать, в самой природе» (19;14); возникает: «все этого юношу любили, где бы он ни появился» [Выделение моё. - Л.] (19;14).

Так показывается действительная глубина падения главного героя: то, для чего семинарист-карьерист Ракитин должен ой как поизвиваться, «со всеми обойтись и каждому представиться сообразно», чтобы самому «не погибнуть, не умереть с голоду и холоду», чтобы пристроиться и чтобы его пристроили, всё это единственному другу его, Алёше, дано даром, Божьим даром, ломающим в хлам и в ничто детерминизирующее судьбу героя происхождение – от одержимой бесом матери-кликуши и беснующегося отца.

И вот с этих-то облаков, с этой-то горы да в этакую ещё яму этот столь щедро – от Бога и от природы – одарённый юноша, статный, краснощёкий, со светлым взором, пышущий здоровьем средне-высокого роста красавец и полетел. Уже летит. Держи его, Читатель, коли хватит рук!..

Signature: “Mr. Mustard Likushin”.

* См.: А.Л. Бем. Драматизация бреда // О Достоевском. Сборник статей под редакцией А.Л. Бема. М., 2007. С 117.

** Цит. по: А.Л. Бем. Драматизация бреда // О Достоевском... М., 2007. С 116.

*** В.Е. Ветловская. Роман Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы». СПб., 2007. С. 407.

**** Там же. С. 407-408.

***** Все цитаты по: ПСС Ф.М. Достоевского в 30-ти томах. Наука. Л., 1979.


(22 comments | Leave a comment)

Comments:


[User Picture]
From:sadovnica
Date:December 12th, 2009 11:20 am (UTC)
(Link)
Спасибо.
[User Picture]
From:likushin
Date:December 19th, 2009 05:24 am (UTC)
(Link)
А вот я и вернулся. Рад, всем рад.
(Deleted comment)
[User Picture]
From:likushin
Date:December 19th, 2009 05:25 am (UTC)
(Link)
Жуть испугался, побёг в кусты - со всеми радоваться. )
[User Picture]
From:kiprian_sh
Date:December 12th, 2009 05:01 pm (UTC)
(Link)
Прекрасно.
[User Picture]
From:likushin
Date:December 19th, 2009 05:27 am (UTC)
(Link)
А я всё думаю над Вашей мыслью - о знаке и образе: зацепило тугодума. )
[User Picture]
From:kiprian_sh
Date:December 19th, 2009 07:35 am (UTC)
(Link)
Так дай Бог, чтобы с пользой! :)
[User Picture]
From:likushin
Date:December 20th, 2009 07:41 am (UTC)
(Link)
Вот - вся надёжа на Него. )
(Deleted comment)
[User Picture]
From:likushin
Date:December 19th, 2009 05:28 am (UTC)
(Link)
Как бэ гэбэ с глубоким бурением. )
[User Picture]
From:hoddion
Date:December 12th, 2009 09:48 pm (UTC)
(Link)
http://iereys.livejournal.com/77661.html
Смотри, Ликушин, что творится (впрочем, ничего нового, но я, дурак,
решил немножко встрять)
[User Picture]
From:likushin
Date:December 19th, 2009 05:36 am (UTC)
(Link)
Ну, ты, Поэт, не дурак явно и давно. Однако и у батюшки не чорт ум съел - умён батюшка-то. Тут вот какая закавыка: пока хотя один всерьёз богословствующий не засядет за "Из-Житие" Зосимы и не разберёт его; пока десяток других богословствующих так же всерьёз не передерётся - сначала с первым, а там и между собой; пока на всех них, притомившихся в битвах, в пару кровцы и угаре размазанных соплей, не снизойдёт Святой Дух... До тех пор от цитаций "Достоевского" как Достоевского, а не "Зосимы-Стиаврогина-Свидригайлова" (однорядно) не избавиться.
Такова моя думаля - маля-маля.:)
[User Picture]
From:nigdeja
Date:December 13th, 2009 08:52 am (UTC)
(Link)
Спасибо за возможность медленного, вдумчивого перепрочтения.
[User Picture]
From:likushin
Date:December 19th, 2009 05:37 am (UTC)
(Link)
Эх, на здоровье! Сам тугодум, люблю тугодумствующих - в самом положительном смысле. :)
[User Picture]
From:znichk_a
Date:December 21st, 2009 05:54 pm (UTC)
(Link)
Антитеза портретов Алёши и самого Достоевского с дуняшинового взгляда - блеск)))
[User Picture]
From:likushin
Date:December 25th, 2009 07:08 pm (UTC)
(Link)
Дуняша - жаль, что не наша. Русская красавица была Авдотья, судя по портрету. УХХ!)
[User Picture]
From:znichk_a
Date:December 26th, 2009 08:05 am (UTC)
(Link)
очень)))
и - ой... тут подумалось - а вдруг так: шутка - но очень ведь похожи
108.68 КБ
[User Picture]
From:likushin
Date:December 26th, 2009 08:11 am (UTC)
(Link)
Какой кич замечательный! Сон Достоевского об Авдотье: ах-ах-ах! Уж Аня Сниткина за бородёнку б пощипала, пирожков со снетками налепила б по щекам!
[User Picture]
From:znichk_a
Date:December 26th, 2009 08:19 am (UTC)
(Link)
Да ладно, они с Мадонной - на одно лицо... тут у меня они просто далеко друг от друга получились)
А Аня эту картинку как раз и подарила, ну, чтобы вот так сама не пришла)))
[User Picture]
From:likushin
Date:December 26th, 2009 08:25 am (UTC)
(Link)
Сколько помню, от Ани подарком была рама и сюрприз, а фото Рафаэлевой Мадонны - дело графини Толстой, её подарок Достоевскому. Или опять и снова ошибся? :)
[User Picture]
From:znichk_a
Date:December 26th, 2009 08:34 am (UTC)
(Link)
Ну, тут еще разбирать - кто автор идеи, кто исполнитель))). Фото, действительно, от Толстой.
И ладно, привязанность именно к этой картине знали многие... Может, она просто сходством объясняется, или чем? Мадонна - не икона)
Привязанность такая в лучших традициях - что "чистейшей прелести чистейший образец", или там "посмотри как я любуюсь тобой - как мадонной рафаэлевоиии")))
[User Picture]
From:likushin
Date:December 26th, 2009 08:52 am (UTC)
(Link)
Ба! Действительно, есть сходство. А я дурак проглядел. В ножки Вам: глаза открыли слепозрящему! )
[User Picture]
From:znichk_a
Date:December 26th, 2009 10:04 am (UTC)
(Link)
Не издевайся :)
просто картинку прилепила - а то много букафф и бескартинко сафсем)))
[User Picture]
From:likushin
Date:December 26th, 2009 10:35 am (UTC)
(Link)
Картинка жутчайшим образом пришлась, отличная картинка. Нижайший Вам за иллюстрацию поклонец. Будет ещё что - всегда рад. (И вовсе не думал и не думаю "издеваться".) :)

> Go to Top
LiveJournal.com